Но у Софокла мы замечаем стремление – притом более, чем у его сподвижников, – давать этому заключительному аккорду форму изречения общего характера, сентенции, гномы. Эти гномы бывают у него часто оригинальны и глубокомысленны; еще чаще они, выражая известную мысль, дают ее однако в меткой, эпиграмматической форме; но иногда за ними ни того ни другого достоинства признать нельзя. Вот эти-то случаи и смущали критиков, подсказывая им знаменитую панацею – объявить то, что им не нравилось, подложным. Ныне от этого приема справедливо отказались: применять его пришлось бы слишком часто. Не будем же слишком требовательны и признаем за поэтом право пользоваться гномой просто – повторяя наше сравнение – как заключительным аккордом. Никто ведь не судит об оригинальности композитора по последним тактам его симфонии.

Но гнома – раз о ней поднят вопрос – не ограничивается эпилогом речи: она встречается и в ней самой, и в стихомифии, и в хорических песнях, – одним словом, везде. Она так же характерна для древней драмы, как ее отсутствие – для новейшей… Действительно, наша публика не любит гномы; она вообще не любит, когда со сцены говорят «умные вещи», а почему не любит – об этом ее лучше не спрашивать: ответ получился бы или неискренний, или очень для нее нелестный. Но вернемся к античной публике – к той, которая на вопрос:

Отвечай мне, за что восхвалять мы должны
          И великими ставить поэтов? —

дала ответ (Аристофан, «Лягушки»):

За изящество духа, за умную речь
          И за то, что к добру направляют
Они души сограждан…

Этот ответ лучше всего нам покажет, почему гнома была так популярна в эпоху античной трагедии.

Но гнома бывает двух родов: догматическая и агонистическая. Догматическая гнома выражает собою мнение самого поэта; внедренная в души слушателей, которыми она вследствие своей меткой формы легко запоминается, она составит часть того знания, которое их «направит к добру». Агонистическая гнома характеризует только действующих лиц как таковых и может быть злодейской, если они злодеи. Так вот следует помнить: агонистических гном у Софокла не бывает; в этом его сходство с Эсхилом и его несходство с Еврипидом. Последний разрешает себе также и агонистические гномы: «Коль кривде быть – я к ней за власть прибегну», – говорит Этеокл; «В чем грех, коль я его не сознаю?» – говорит Макарей. Этеокл, Макарей – да, конечно; но это забывается, а в памяти остается… «сказал Еврипид», который и становится авторитетом и для оправдания кривды, и для нравственного индивидуализма. Вот почему агонистическая гнома, с точки зрения учителя народа, – опасное орудие; вот почему Софокл ее избегает. Его злодеи достаточно характеризуются тем, что они говорят в субъективной форме; общая окраска – своего рода чекан, освящающий личное мнение и запечатлевающий его государственной печатью. Это не значит, чтобы представители несимпатичных поэту принципов вовсе не выражались в гномической форме; напротив, они делают это очень часто. Но в этих случаях сами гномы безукоризненны, неодобрительным является только их применение. Агамемнон, Менелай запрещают хоронить Аянта; это очень дурно. Но они ссылаются при этом на необходимость воинской дисциплины, на спасительность страха и стыда, на вред бесчинств; недаром хор говорит одному из них:

Бесчинство в мудрых ты словах караешь,
А сам бесчинствуешь над мертвым, царь!
* * *

Второй основной частью диалога была издревле стихомифия. Рассказ вестника давал корифею повод ставить ему вопросы, на которые тот отвечал; при любви старинной драмы к симметрии ответ своими размерами соответствовал вопросу, заполняя подобно ему один стих. Так стих следовал за стихом при чередовании собеседников на протяжении двадцати, тридцати стихов и более; затем – нарушение симметрии двустишием или трехстишием, затем – конец самой стихомифии, после чего следовала хорическая песнь. Так поставленная между речью и стасимом стихомифия с ее естественно возбужденным характером была подобающим переходом от эпического спокойствия первой к лиризму второй.