Представленная здесь проблематика на русской почве (несомненно, при посредстве Гердера и особенно Шеллинга) нашла явное сочувствие и была воспринята и в теургическом проекте Владимира Соловьева, включающем в общее супранатуралистическое восхождение к высшему благу природный и исторический процессы, с уже близко осуществимым идеалом вселенской теократии, и в концепции просветляющего ософиения исторической эмпирии мира в творчестве: в хозяйстве, знании, культуре у Булгакова.

Что касается второй стороны вопроса, то именно в софиологии Булгакова возникает парадоксальная ситуация. Булгаков, с одной стороны, упорно настаивая на асофийности Канта, начиная от первого своего софиологического текста, «Философии хозяйства», как минимум постоянно пользуется кантовской терминологией, причем не случайно, а применительно к определениям главного своего объекта, самой Софии. В диспозициях текста он постоянно привязывает ее к платоническим ориентировкам, но определяет при этом в кантовской терминологии! Она «трансцендентальный субъект хозяйства», который тот же самый, что и «трансцендентальный субъект познания», и он же трансцендентальный субъект культуры, но только не как кантовский методологический конструкт, а in concreto, как универсальную персону-деятеля, сущее Всечеловечество Владимира Соловьева.

То же продолжается и в «Свете Невечернем»: рассматривая миф как особую достоверность и самоочевидность откровения, Булгаков определяет его как «синтетическое религиозное суждение a priori».[229] В мифе, говорит он, «откровение трансцендентного, высшего мира совершается непосредственно», в нем «констатируется встреча мира имманентного, – человеческого сознания… и мира трансцендентного, божественного».[230]

«Свет Невечерний» и вообще открывается кантианским вопросом: «Как возможна религия?» Отметив, что наибольшую близость эта проблема имеет к содержанию третьей критики Канта, именно к анализу эстетического суждения, Булгаков далее неожиданно заявляет, что эстетическая теория Канта здесь вообще-то ни при чем. Речь идет лишь о правомерности постановки вопроса «Как возможна религия?» в трансцендентальном смысле, а такое право имеется, коль скоро оно действует в отношении науки, этики и эстетики.

Единственное условие требуемой здесь безусловности в постановке вопроса и ответа на него следующее: нужно не иметь никакой предубежденности – метафизической, спекулятивной, догматической или эмпирической… Вопрос, стало быть, возникает в непредубежденном сознании, в феноменологическом поле беспредпосылочного и оттого непреодолимого «опыта».

Религия, утверждает далее Булгаков, именно в этом смысле представляет собой настолько универсальный факт человеческой жизни, что его, прежде всего, невозможно отрицать. Что именно? Что невозможно отрицать? Именно опыт, тот самый живой религиозный опыт – мы помним, что декларацией его тотального значения для религиозного познания начинает «Столп и утверждение Истины» о. Павел Флоренский. По Булгакову, отсюда кантовская «четвертая критика», попытка которой была-таки предъявлена в «Религии в пределах только разума», оказалась неадекватна своему предмету…

Казалось бы, дальше Булгаков и должен был, в соответствии с заявленной претензией, построить бы такую критику, пользуясь все тем же трансцендентальным методом? Вместо этого, вслед за утверждением религии как универсального опыта, он обращается к его феноменологии, причем в предельно личном рисунке…

Зовы и встречи «Света Невечернего» (с авторским пояснением в сноске: «Из истории одного обращения») этот беспредпосылочный, неожидаемый (