Не сдаются улыбки и смехи, а сны всё уносят – порою – в мир прежний, в мир тихий и светлый… Случайной игрою —: звон шпор… блеск очей и речей… и таинственный шопот… и звук упоённого серца: оно не желает поверить, что нет ему воздуха, света и счастья… оно ослепляет неверной, нежной надеждой… Венечной одеждой… ночами душистыми темными шаг его громче звучит. Рот не сыт поцелуями дня.

От несытого рта отнимаются губы, чтоб ропот любовный сменить на глухую команду: «по роте…!» И где-то, в охоте (напрасной!?) людей за людями, ей-ей! – неизвестными днями – часами – убит… И лежит на траве придорожной… и обнять его труп невозможно, поглядеть на застывшие взоры… штыки и запоры… заборы…

Меж тем, первым днем мутно-жолтым осенним ребёночек слабенькой грудкой кричит….. Ночь молчит; за окном не глаза ли Земли?..

Дни бесцветные, страшные дни. Нету слез, глохнут звуки. И руки Работы давно загрубелые грубо ласкают привыкшее к ласкам иным ее нежное тело. В глазах опустевших Работы – дневные заботы бегут беспокойно; спокойно и ровно над ней она дышит. И видит она испещренное сетью морщин, осветлённое внутренней верой обличье, сулящее ей безразличие к жизни. И вот, припадает к бесплодной груди головой, прорывается скрытой волною рыданье с прерывистым хохотом, – с губ припухших, несущих ещо поцелуи давнишние жизни…

422. Я всё возвращаюсь в аркады замолкшие храма…

Я всё возвращаюсь в аркады замолкшие храма.

Звучит, пробуждаясь, забытое старое эхо по сводам.

И плачет мучительно серце и шепчет: не надо свободы – пусть годы проходят отныне в раскаяньях памяти.

Только луна разрезает узоры резных орнаментов и лента лучей опускается в серые окна, мне кажется, где-то рождаются звуки шагов…

С трепетом я ожидаю – безумие! – невероятной сжигающей встречи…

Мечта?!. В переходах мелькнул бледнотающий облик. – Сквозь блики луны слишком ясно сквозило смертельною бледностью тело.

Я бросился следом, хватая руками одежды, касаясь губами следов, покрывая слезами колени…

Где встали ступени в святая святых, где скрестилися тени святилища с тенями храма, – как рама, узорная дверь приняла его образ с сомкнутыми веками, поднятым скорбно лицом.

Отдавая колени и руки моим поцелуям, он слушал прилив моих воплей о милости и о прощеньи.

И губы его разорвались —: к чему сожаленья – ты видишь – я жив.

Это звуки гортани его!.. Тепло его тела святое! И я могу пить пересохшим растреснутым ртом этот ветер зиждительный, ветер святого тепла… Мне дана невозможная радость!.. и это не сон? не виденье? не миги последние жизни?..

423. Мир это – дом весь сложенный непрочно…

Мир это – дом, весь сложенный непрочно из кирпичей полупрозрачных дней. Все призрачно, все непонятно, точно идешь по жалам тухнущих лучей.

Зажав ладонью пламя робкой свечки, я подымаюсь в мир родного сна, где ждет меня с войны у жаркой печки, задумавшись над жизнью, Тишина.

Мне хочется в припадке нежной лени, целуя руки тихие, уснуть.

Но все рябят прогнившие ступени и тьма толкает в бездну вбок шагнуть.

424. Вечно может быть рано и вечно может быть поздно…

1

Вечно может быть рано и вечно может быть поздно все снова и снова касаться губами поющей тростинки и лить из горящего сердца все новые песни.

Но с каждой весною чудесней скопляются тени, загадочней падают звуки на дно потемневших озер и всплывает узор на поверхности водной, узор отдаленных созвездий.

И тише становятся песни, ясней зажигаются взгляды, и рада стоглазая ночь покрывать меня тихим своим покрывалом, шептать, обдавая дыханьем, и меньше все надо прозрачному теплому телу.

425. От моих поцелуев трепещут и бьются…