Совидцу грозных дел осталась
сновидца зыбкая судьба.
Третья
1
Мир юн – ему еще дана
соблазном бездны – неизвестность.
Адаму ветхому нужна
плоть умудренная – телесность.
Устал адам от бездн – высот,
от – исторических волнений.
Но мира нет – его несет
по воле скрещенных течений.
То внешний вихрь, то буря из
ума ли, духа ли – уносит.
Остановись! остановись!
он мир и дух напрасно просит.
И счастлив тот, кто сам избрал
вихрь внешний: кто среди волненья
стихий стремленье предузнал,
нашел свое предназначенье
Плывут недвижные мосты
полетов головокруженья.
Но подчинись волне и – ты
уже повиснешь без движенья.
Нет неподвижнее часов,
когда в продолженном стремленьи
уже утеряно миров
во-мне и вне сокосновенье.
У ног – торопится трава.
Плывет – воздушное приволье.
Святы пустынные слова:
пустынножитье! пустополье.
Плавущий дом воздушных рек:
меж нёбом место и меж небом, —
в нем больший лад, чем злее век,
чем человек беднее хлебом.
Не мир, но душ созревший строй;
не хлеб, но мысленная пища.
Пустынножитель! рушь и строй!
В уме – миры и пепелища.
2
Не имена вождей седых,
не речи нового витии —
пустынножителей таких
еще нужны дела России.
Когда я с легкостью менял
места и судьбы и заботы, —
я часто малых сих встречал,
свершавших те же перелеты.
Случалось обок с ним стоять,
шоссейные трамбуя плиты;
случалось вместе с ним таскать
бродячей труппы реквизиты.
В часы свободные потом
он мне рассказывал спокойно
скупым и грубым языком
о вечных подвигов достойном.
И если б мог забытых лир
себе эпическую меру
ямб возвратить – века и мiр
опять вместить в свои размеры, —
я тот рассказ бы передал
– геройств и малых дел смешенье —,
я б жизни рифмы подсказал
к делам грядущим поколений,
не дав им перетлеть в уме…
В пути с работ на лесопильне
мы с ним однажды на холме
стояли. Помню воздух пыльный,
тяжелодымно облака
горевшие… Внизу – река
застывшим омутом блестела.
Он одуванчики срывал
и дул, и по ветру летела
их золотая шерсть. Взлетал
клок, опрозрачненный зарею, —
чем выше – ярче, и седым
скользил сквозь тень. И этот дым
я с нашей сравнивал судьбою.
Я думал: вей, посевный дух!
зерном крылатым самосева
лети, несомый ветром пух,
пустыней странствия и гнева!
Чужая почва, как зола,
как камень огненный, бесплодна.
Ветров летучие крыла
широковейны и свободны.
Эскадра душ – их тень, их вей —
в последнее четверостишье,
туда, где трепетных корней
посевных жаждет пепелище.
май-июнь <1935>

212. Смерти

[Зияет время
Семижды ложем океанов
был сей равнинный круг осок
пал за хребет левиофанов
здесь первый ноев голубок,
пласт мела прободен могучим
здесь бивнем с повестью рун о
том, как на небо взято тучам
вод мезозойское руно
плывет в земных веков жилища
стадами белых черепах
и катятся уже с кладбища
копытам козьим черепа,
как шла по черепам, по рунам
невысловима и вся страсть,
как я пред видом страсти рухнул,
в пасть страсти осужденный пасть…
Нет, осужденный, но не рухнул
еще: нещадна и слепа
лишь близится по ветхим рунам
по ржавым в прахе черепам.]{8}
Ода
На стол, символ гадальной карты,
слетаешь призраком порой,
в игральные вмешавшись карты —
скелетом с поднятой косой.
Тогда как вихрем шевелятся
у суеверия власы:
как травам, жизням колебаться
от приближения косы.
Но не такой ты мне: нещадной,
с косой игрушечной тупой,
марионеткою площадной
над ширмой красной, над толпой.
Не скрежетом уничтоженья,
не ересью о тишине, —
начальной тайною нетленья,
при жизни предлетавшей мне.
Тогда еще телесно отрок
тобой тысячелетен стал,
вместив все видимое от рог —
ов зверя, от копыт и жал
до плави на разбельной тверди,
до цыри брызжущих лучей.
Большая лествица, бессмертье
моих бесчисленных смертей.
* * *
Есть средства горькие забвенья,