и внешней форме издания – главная черта его образа и души: изумительная краткость во всем и простота. И конечно, лучшие издания и даже единственные, которые можно держать в руке без отвращения, – старые издания его, на толстоватой бумаге, каждое стихотворение с новой страницы (изд. Жуковского).[70] Или – отдельные при жизни напечатанные стихотворения. Или – его стихи и драматические отрывки в «Северн. Цветах».[71] У меня есть «Борис Годунов» 1831 года и 2 книжки «Северн. Цвет.» с Пушкиным; и – издание Жуковского. Лет через 30 эти издания будут цениться как золотые, а мастера будут абсолютно повторять (конечно, без цензурных современных урезок) бумагу, шрифты, расположение произведений, орфографию, формат и переплеты.

В таком издании мы можем достигнуть как бы слушания Пушкина. Недосягание через печать до голоса сделало безразличие того, кто берется «издавать» и «изучать» Пушкина и составлять к нему «комментарии». Нельзя не быть удивленным, до какой степени теперь «издатели классиков» не имеют ничего, связывающего с издаваемыми поэтами или прозаиками. «Им бы издавать Бонч-Бруэвича, а они издают Пушкина». Универсально начитанный «товарищ», в демократической блузе, охватил Пушкина «как он есть», в шинели с бобровым воротником и французской шляпе, и понес, высоко подняв над головой (уважение) – как медведь Татьяну в известном сне.[72]

И сколько общего у медведя с Татьяной, столько же у теперешних комментаторов с Пушкиным.

К таинственному и трудному делу «издательства» применимо архимедовское Noli tangere meos circulos.[73]

* * *

Душа озябла… Страшно, когда наступает озноб души.

* * *

Возможно ли, чтобы позитивист заплакал?

Так же странно представить себе, как что «корова поехала верхом на кирасире».

И это кончает разговоры с ним. Расстаюсь с ним вечным расставанием.

Позитивизм в тайне души своей или точнее в сердцевине своего бездушия:

И пусть бесчувственному телу[74]
Равно повсюду истлевать.

Позитивизм – философский мавзолей над умирающим человечеством.

Не хочу! Не хочу! Презираю, ненавижу, боюсь!!!

* * *

Как увядающие цветы люди.

Осень – и ничего нет. Как страшно это «нет». Как страшна осень.

(на извозчике).

* * *

Тяжелым утюгом гладит человека Б.

.

.

.

.

И расправляет душевные морщины.

.

.

.

Вот откуда говорят: бойся Бога и не греши.

(на извозчике ночью).

* * *

Велик горб человечества, велик горб человечества, велик горб человечества…

Идет, кряхтит, с голым черепом, с этим огромным горбом за спиною (страдания, терпение) великий древний старик; и кожа на нем почернела, и ноги изранены…

Что же тут молодежь танцует на горбе? «Мы – последние», всё – «мы», всё – «нам».

Ну, танцуйте, господа.

(за нумизматикой)

* * *

На «том свете» мы будем немыми. И восторг переполнит наши души.

Восторг всегда нем.

(за набивкой табаку).

* * *

Все жду, когда Григорий Спиридонович П-в[75] напишет свою автобиографию. Ведь он замечательный человек.

Конечно, Короленко – более его замечательный человек: и напечатал чуть не том своего жизнеописания, – под грациозной вуалью: «История моего современника».[76] Но отчего же не написать и Гр. Сп. П-ву? Не один Кутузов имел себе Михайловского-Данилевского:[77] мог бы иметь и Барклай-де-Толли. Отчего «нашим современникам» не соединить в себе полководца и жизнеописателя, – так сказать, поместить себе за пазуху «Михайловского-Данилевского» и продиктовать ему все слова.

– «Мне Тита Ливия не надо», – говорят «современные» Александры Македонские. «Я довольно хорошо пишу, и опишу сам свой поход в Индию».

* * *

Ряд попиков, кушающих севрюжину. Входит философ:

– Ну, что же, господа… т. е. отцы духовные… холодно везде в мире… Озяб… и пришел погреться к вам… Бог с вами: прощаю вашу каменность, извиняю все глупое у вас, закрываю глаза на севрюжину… Все по слабости человеческой, может быть временной. Фарисеи вы… но сидите-то