Хризоглотт. Еврейский я возьму на себя: Вецаддик бээмунато йехйе[362].
Евсевий. Ну, как по-вашему, разве он не доброжелателен, этот привратник, который разом и отвращает нас от грехов, и обращает к трудам благочестия? Напоминает, что истинно христианской жизни мы сопричастны не чрез Моисеевы «дела», но евангельскою верою? Внушает, что путь к жизни вечной – это соблюдение заветов Евангелия?
Тимофей. А вот сразу направо, в конце, дорожки, виднеется красивая часовня. В алтаре – Иисус Христос, он возвел очи к небесам, ко взирающим сверху Отцу и Духу святу, и к небесам же простирает правую руку, а левою словно манит идущих мимо.
Евсевий. И он встречает нас не безмолвно. Видишь, начертано по-латыни: «Аз семь путь, истина и жизнь»[363]? И по-гречески: Έγω ειμι το άλφα και το ωμέγα[364]. И по-еврейски: Леху баним шим'у ли йир'ат йхвх аяаммэдхэм[365].
Тимофей. Радостной вестью приветствует нас господь Иисус!
Евсевий. И чтобы нам не оказаться невежами, надо бы ответить на приветствие: коль скоро сами по себе мы ни на что не способны, помолимся, да не даст он нам, по неоценимой своей благости, сбиться с пути спасения, но, рассеявши мрак иудейский и лжечудеса мира сего, истиною евангельской да приведет нас к вечной жизни, иными словами – сам, через себя, да влечет нас к себе.
Тимофей. Очень справедливо! К тому же и самый вид здешний располагает к молитве.
Евсевий. Да, многих гостей восхищала прелесть итого сада, и так уж повелось, что почти никто не минует его, не склонивши колено перед Иисусом. Я поставил Христа стражем, вместо гнусного Приапа[366], стражем не только сада, но всего, чем я владею, в том числе – и души моей, и тела. Рядом, как видите, бьет ключ прекрасной, целительной воды – своего рода образ того единственного ключа[367], который небесною влагою освежает всех усталых и обремененных, к которому из последних сил устремляется душа, измученная бедствиями мира сего, так в точности, как сказано у псалмопевца[368] о лани, томящейся жаждою, вкусившей от плоти змеиной. Отсюда можно безвозмездно черпать всякому жаждущему. Некоторые благочестиво опрыскивают себя, а кто и пьет – не из жажды, но тоже из благочестия. Вижу, что вам не хочется уходить. Однако время торопит, нам нужно осмотреть еще вот этот, самый ухоженный сад моего дворца, с четырех сторон замкнутый стенами. А все, что есть любопытного внутри, вы посмотрите после завтрака, когда солнечный жар на несколько часов загонит нас в дом, точно улиток в раковину.
Тимофей. Боже! Мне чудится, будто я в Эпикуровых садах!
Евсевий. Верно, тут все служит наслаждению, но наслаждению достойному – радует взор, освежает ноздри, ободряет душу. Здесь не растет ничего, кроме душистых трав, и то не всяких, но лишь самых отборных. И каждой породе отведено свое место.
Тимофей. У тебя и травы не безмолвствуют, сколько я вижу.
Евсевий. Правильно. У других дома богатые, а у меня – говорливый, чтобы мне никогда не чувствовать одиночества. Ты согласишься со мною еще охотнее, когда увидишь всё. Травы словно бы разбиты по турмам[369], и у каждой турмы[370] – свой стяг с надписью. Вот, например, майоран – он объявляет: «Прочь, свинья, не для тебя мое благоухание». И верно: как ни сладок аромат майорана, а свиньи этого запаха терпеть не могут. Так же точно и остальные породы имеют свои надписи, которые указывают на приметные особенности той или иной травы.
Тимофей. Никогда не видел ничего милее этого фонтанчика посредине! Он точно улыбается всем травам сразу и сулит им прохладу в разгар зноя. Но этот желоб, заключивший в себе воду и так щедро являющий ее нашим глазам, разделивший сад на две равные половины, так что травы с обеих сторон стараются заглянуть в него, будто в зеркало, – скажи мне, он мраморный?