Эразмий. Раз уж я начал, выужу всё до последнего. К проповедям как ты расположен?
Гаспар. Наилучшим образом. К проповеди хожу с неменьшим благоговением, чем к божественной литургии. Но при этом выбираю, кого слушать. Есть проповедники, которых лучше не слышать вовсе. Если взойдет на кафедру один из таких или же вовсе никто не взойдет, время, отведенное на проповедь, провожу в чтении Святого писания: читаю Евангелие и Послания апостольские с толкованием Златоуста[346], или Иеронима, или иного благочестивого и ученого толкователя.
Эразмий. Но живое слово доходчивее.
Гаспар. Не спорю, и больше люблю не читать, а слушать, если проповедник попадется сносный. Однако ж я не считаю, что вовсе остался без проповеди, если выслушаю Хризостома или Иеронима, который говорит со мною из книги.
Эразмий. Ты прав. А исповедь тебе доставляет, радость?
Гаспар. И еще какую! Я исповедуюсь ежедневно.
Эразмий. Ежедневно?
Гаспар. Да.
Эразмий. Выходит, тебе нужно содержать собственного духовника.
Гаспар. Зачем? Я исповедуюсь тому, кто единственный поистине отпускает прегрешения, тому, у кого вся власть целиком.
Эразмий. Кому же именно?
Гаспар. Христу.
Эразмий. И, по-твоему, этого достаточно?
Гаспар. Для меня – вполне, раз было достаточно для предстоятелей церкви и принято обычаем.
Эразмий. А кого ты называешь предстоятелями церкви?
Гаспар. Пап, епископов, апостолов.
Эразмий. И среди них числишь Христа?
Гаспар. Он, бесспорно, всему возглавие и венец.
Эразмий. И создатель исповеди в нынешнем ее виде?
Гаспар. Он создатель всякого блага. А сам ли он установил тот порядок исповеди, который принят ныне в церкви, пусть разбираются богословы: я, мальчишка и неуч, довольствуюсь веским суждением старших. Во всяком случае, эта исповедь особая: Христу исповедоваться нелегко, ему лишь тогда исповедуешься, когда проникнешься ненавистью к своему, греху. И я выкладываю ему все, как есть, и горько плачу, если провинился тяжело, – лью слезы, рыдаю, кричу, взываю к его милосердию. И так до тех пор, пока не почувствую, что ощущение греха изгнано из глубин души совершенно и что на смену ему приходит какая-то ясность, бодрость – свидетельство прощения! Когда же время призывает ко священной трапезе[347] тела и крови господней, я исповедуюсь и священнику, но совсем коротко и лишь в заведомых прегрешениях или в проступках особо сомнительных. Вообще-то говоря, я не усматриваю тяжкого греха в проступке, направленном против каких бы то ни было человеческих установлений, если он не сопрягается со злобною гордыней. Скажу больше: если нет злобы, то есть злой воли, тогда и смертного греха быть не может.
Эразмий. Хорошо, что ты такой богобоязненный и, однако ж, не суеверный. Мне кажется, и тут уместно помнить пословицу: не всё, не везде, не кому попало.
Гаспар. Я выбираю такого священника, которому могу доверить тайны сердца.
Эразмий. Мудро. Ведь есть немало и таких, которые бездумно разглашают услышанное в исповедальне, – это известно точно. Есть и бесстыдники, и просто несведущие, которые расспрашивают о том, что лучше бы обойти молчанием. Есть неучи и глупцы, грязные стяжатели, – не душу обращают они к тебе, но только слух, а сами не способны различить меж виною и правым деянием, ни наставить не могут, ни утешить, ни утишить. Что это так, я слышал часто и от многих, да и по собственному опыту знаю.
Гаспар. Я тоже, и даже слишком. Потому и стараюсь сыскать человека испытанного бескорыстия, образованного, положительного, сдержанного на язык.
Эразмий. Честное слово, ты счастливец, если понял это в такие юные годы!
Гаспар. И, наконец, главная моя забота – не совершать ничего такого, что было бы опасно доверить священнику.