Поэтому завершению метафизики, то есть утверждению и упрочению законченной бессмысленности в конце ее существования, остается выразить себя в предельном самоисторжении в виде «переоценки всех ценностей», так как ницшевское ее завершение есть прежде всего переиначивание платонизма (когда чувственное становится истинным миром, а сверхчувственное – миром кажущимся). Однако поскольку платоновские «идеи» (причем в той их форме, которая характерна для Нового времени) стали принципом разума, а тот, в свою очередь, стал «ценностью», переиначивание платонизма становится «переоценкой всех ценностей». В ней превращенный платонизм опускается до слепой косности и скудости. Теперь существует один-единственный уровень «жизни», уполномочивающей самою себя ради себя же самой. Поскольку метафизика намеренно начинает с истолкования сущести как ίδέα, в «переоценке всех ценностей» она достигает своего предела. Единственным уровнем является то, что остается после упразднения «истинного» и «кажущегося» миров и предстает как одно и то же вечного возвращения и воли к власти.
Переоценивая все ценности, Ницше, не осознавая всей значимости этого последнего шага, свидетельствует о своей окончательной принадлежности метафизике, а вместе с нею – о безмерном отъединении от всякой возможностииного начала. Но разве, пройдя через всю бренность и уничтожение прежних целей и идеалов, Ницше не утвердил никакого нового «смысла»? Разве он не предузнал своей мыслью появление «сверхчеловека» как «смысла земли»?
Все так, но «смысл» для него снова становится «целью» и «идеалом», а «земля» – наименованием плотствующей жизни и права чувственного. «Сверхчеловек» предстает как завершение предшествовавшего ему последнего человека, как упрочение доныне еще не утвердившихся, все еще рисующихся впереди, «истинных в себе» идеалов одержимого влечением к власти и исторгающего свою силу зверя. Сверхчеловек есть предельная rationalitas в полномочии animalitas, он есть animal rationale, совершающееся в brutalitas. Теперь бессмысленность становится «смыслом» сущего в целом. Невопрошаемость о бытии определяет природу сущего. Сущесть предоставляется самой себе как отпущенная на свободу уловка. Теперь человек должен не просто «обходиться без какой-либо истины»: сама сущность истины предается забвению, и потому все нацелено только на «улаживание» и какие-либо «ценности».
Однако в отличие от всех предыдущих эпох эпоха завершенной бессмысленности обладает максимальным даром изобретательности, наибольшим количеством различных видов деятельности, может похвалиться максимальными успехами и наибольшим числом средств для предания всего этого гласности. Поэтому она не может не впадать в самонадеянность, полагая, что в силах отыскать даже некий единый «смысл» для всего и вся и «наделить» им это все, наделить тем «смыслом», которому «стоит служить» (причем потребности в вознаграждении за это служение весьма своеобразны). Эпоха завершенной бессмысленности будет во всеуслышание самым грубым образом оспаривать свою собственную сущность. Она станет, сама того не понимая, спасаться в своем предельно странном «потустороннем мире» и в оставленности бытия сущего получать последнее подтверждение владычества метафизики. Поэтому можно сказать, что эпоха завершенной бессмыслицы не отвечает за себя. Она исполняет сущность потаенной истории (Geschichte), каким бы произвольным и свободным ни казалось ее обращение с этой историей, совершаемое на пути ее «истории» (Historie).
В эпоху завершенной бессмыслицы исполняется сущность Нового времени. Как бы мы задним числом не анализировали его понятие и ход, на каких бы примерах из области политики и поэзии, исследования природы и общественного строя не пытались объяснить его природу, никакое его историческое осмысление не может пройти мимо двух единых в своей основе сущностных определений его истории: во-первых, человек как subiectum полагает и утверждает себя как средоточие сущего в целом, во-вторых, сущесть сущего в целом постигается как представляемость (Vorgestelltheit) всего производимого и объяснимого. Если на первом этапе недвусмысленно метафизического обоснования новоевропейской истории поистине веское слово сказали Декарт и Лейбниц (первый – своим определением сущего (ens) как истинного (verum) в смысле определенного (certum) как несомненного (indubitatum) в mathesis universalis, второй – своим толкованием субстанциальности субстанции (substantialitas’ substantia) как первосилы (vis primitiva), то потом упоминание этих имен, сделанное в контексте осмысления истории бытия, никогда не означало больше того, что может сказать о них обычное историческое рассмотрение истории философии и истории духа.