Так как Ницше говорит, что воление есть воление за свои пределы, в ракурсе вне-себя-бытия-в-аффекте (Über-sich-hinaus-sein-im-Affekt), он может сказать: воля к власти есть изначальная форма аффекта. Однако, стремясь охарактеризовать волю по существу, Ницше, по-видимому, хочет вспомнить и о другом аспекте, свойственном аффекту, а именно о том, что поражает и захватывает нас, когда мы находимся в таком состоянии. Как раз это и характеризует волю, хотя и в весьма неоднозначном смысле. Это воспринимается на уровне возможности, потому что сама воля – взятая в отношении к сущности человека – есть просто внезапный порыв, который вообще и приводит к тому, что мы, так или иначе, можем оказаться вне себя и зачастую оказываемся.
Само воление не может быть волимым. Мы никогда не можем решиться иметь волю, в том смысле, чтобы каким-то образом загодя обзавестись ею, так как такая решимость и есть само воление. Когда мы говорим, что он хочет проявить волю по отношению к тому-то и тому-то, то здесь под таким «проявлением воли» подразумевается ее обретение, схватывание себя во всем своем существе и проявление собственного господства над ним. Однако именно эта возможность и показывает, что мы всегда, так сказать, находимся в воле, причем даже тогда, когда не волим. Подлинное воление, проявляющееся во взрыве решимости, сказанное нами «да» есть то, благодаря чему упомянутый порыв всего нашего существа обрушивается на нас и вторгается в нас.
Так же часто, как аффектом, Ницше называет волю страстью. Отсюда, однако, нельзя сразу заключать, что он отождествляет аффект и страсть, даже если он и не дает точного и всеобъемлющего разъяснения сущностных различий и связи между аффектом и страстью. Есть основания предполагать, что Ницше знает различие между ними. Приблизительно в 1882 году он так пишет о своем времени: «Наша эпоха – эпоха возбуждения и как раз поэтому ее нельзя назвать эпохой страсти; она непрестанно горячится, ибо чувствует, что в ней нет тепла, она промерзает до костей. Я не верю в величие всех этих „великих событий", о которых вы говорите» (XII, 343). «Наперекор всему эпоха величайших событий станет эпохой мельчайших результатов, раз уж люди – резина, да еще такая тягучая». «Теперь есть только одно эхо, благодаря которому события приобретают „величие",– эхо газет» (XII, 344).
Почти всегда Ницше в смысловом отношении отождествляет страсть с аффектом, однако если, например, гнев и ненависть, или радость и любовь, не только отличаются друг от друга как один аффект от другого, но и различаются как аффект и страсть, тогда здесь необходимо дать более точное определение. К ненависти тоже нельзя прийти в результате решения, она, по-видимому, тоже обрушивается на нас внезапно, как и приступ гнева. Тем не менее такое «нападение» имеет совсем иную природу. Ненависть может внезапно выплеснуться в какой-нибудь поступок или выразить себя как-то еще, но только потому, что она уже овладела нами, потому что она уже давно закипала в нас и, как мы говорим, питалась нами; питать можно лишь то, что уже в нас присутствует и живет. В противоположность этому мы никогда не говорим, что гнев тоже можно питать и не считаем, что это возможно. Так как ненависть гораздо изначальнее гнева пронизывает все наше существо, она, как и любовь, собирает нас воедино, привносит в наше существо изначальную решимость и вводит нас в некое относительно продолжительное состояние, в то время как гнев, внезапно обрушившись на нас, так же скоро проходит или, как мы говорим, затухает. Ненависть, излившись, не затухает, но продолжает расти и крепнуть, она вгрызается в нас и поедает все наше существо. В то же время эта непрестанная замкнутость, которая через ненависть входит в человеческое вот-бытие, на самом деле не замыкает его, не делает слепым, но наделяет зрением и взвешенной оценкой. Гневающийся теряет рассудительность, ненавидящий доводит свою рассудительность и осмотрительность до «окончательно выверенной» злобы. Ненависть никогда не становится слепой, она всегда зорка, слеп лишь гнев. Любовь никогда не становится слепой, она всегда глубоко проницательна, лишь влюбленность слепа, мимолетна и уязвима, ибо это аффект, а не страсть. Страсть широко выплескивается наружу, раскрывает себя; в ненависти происходит то же самое, когда она постоянно и всюду преследует ненавидимое. Однако этот выплеск страсти не просто лишает нас головы: он собирает наше существо воедино и возвращает его на его исконную почву, он открывает эту почву только в таком собирании, и, таким образом, страсть есть то, через что и в чем мы утверждаемся в самих себе и проницательно овладеваем сущим вокруг нас и в нас.