Фужер взглянул на Магуса, и сказал: Толстосум! употребляя словцо, бывшее в то время в ходу в мастерских.

Услышав это г. Вервелль сморщил брови. За буржуа тянулись другие овощи в лице его жены и дочери. Лицо жены было разделано под красное дерево; она походила на стянутый по талии кокосовый орех, на который насажена голова. Она вертелась на ножках; платье на ней было желтое с черными полосами. Она гордо показывала митенки на пухлых руках, вроде перчаток на вывесках. Перья с похоронных дрог первого разряда развивались на нелепой шляпке. Кружева прикрывали плечи равно толстые как спереди, так и сзади; отчего сферическая форма кокоса являлась во всем совершенстве. Ноги, в том роде, который живописцы зовут гусиными, в башмаках из лакированной кожи с длинными гамашами. Как вошли ноги в башмаки? – неизвестно.

Следовала молодая спаржа, в зеленом с желтым платье, с маленькой головкой, с причесанными en bandeau волосами желто-морковного цвета, в которые влюбился бы римлянин; у нее были тоненькие руки, веснушки на довольно белой коже, большие наивные глаза с белыми ресницами, чуточные брови, шляпа из итальянской соломы, обшитая белым атласом, с двумя изрядными атласными бантами, добродетельно красные ручки и ножки, как у маменьки. Эти три существа оглядывали мастерскую со счастливым видом, свидетельствовавшим об их почтительном энтузиазме к искусствам.

– Вы будете нас срисовывать? – спросил отец вызывающим тоном.

– Точно так, – отвечал Грассу.

– Вервелль, у него крест, – шепнула жена мужу, когда художник отвернулся от них.

– Да разве я заказал бы наши портреты живописцу без ордена? – сказал бывший торговец пробками.

Илия Магус раскланялся с семейством Вервеллей, и вышел; Грассу проводил его на лестницу.

– Только вы и могли выудить таких чучел.

– Сто тысяч приданого.

– Да, но за то и семья!

– Триста тысяч в будущем, дом в улице Бушера и дача в Вилль-д'Аврэ.

– Бушера, бутылка, пробочник, пробки, – сказал живописец.

– За то будете жить в довольстве до конца дней своих, – сказал Илия.

Эта мысль осветила голову Пьера Грассу, как утренний свет его чердак. Усаживая отца молодой девицы, он нашел, что у него славное лицо, и восхищался тем, что на нем так много фиолетовых тонов. Мать и дочка вертелись вокруг живописца, восхищаясь всеми его приготовлениями; он им казался богом. Это видимое обожание нравилось Фужеру; от золотого тельца падал на эту семью волшебный отблеск.

– Вы должны зарабатывать бешеные деньги? – сказала мать, – но вы все и проживаете?

– Нет, – отвечал живописец, – я их не проживаю, у меня нет средств на то, чтоб жить в свое удовольствие. Мой нотариус помещает мои деньги, он ими заведует; передав ему деньги, я уже о них не забочусь.

– A мне говорили, – вскричал Вервелль, – будто живописцы – дырявые горшки.

– A кто ваш нотариус, если не секрет? – спросила г-жа Вервелль.

– Отличный, славный малый, Кардо.

– Э, э! вот так штука! Кардо и наш нотариус, – сказал Вервелль.

– Не шевелитесь, – сказал живописец.

– Сиди же смирно, Антинор, – сказала жена, – ты мешаешь художнику, а если б ты видел, как он работает, ты понял бы…

– Боже мой! Отчего вы меня не учили искусству? – сказала девица Вервелль своим родителям.

– Виржини, – вскричала мать, – молодой девушке не прилично учиться некоторым вещам. Когда ты выйдешь замуж… ну!.. а пока, потерпи.

В этот первый сеанс семья Вервеллей почти сблизилась с честным художником. Они условились, что явятся через два дня. Выходя, отец и мать велели Виржини идти вперед; но, не взирая на расстояние, она услышала следующие слова, которые не могли не возбудить ее любопытства: