68. Прошло лето 97-го года. И опять ничего не случилось. Земные глашатаи пьяны, корыстолюбивы, немодушны…

Вот предзимье, первый снег, туман… Каплет в саду с яблонь, каплет и по всему лесу. Всюду, где валяется мёртвая листва под деревьями, стоит вкрадчивый смутный шорох – будто земля шепчет деревьям последнюю – древнюю молитву. А они стоят покорно как на исповеди, и слёзы сами капают у них на мёртвую лиственную плоть. И хочется постоять молча рядом, приобщиться хоть к их таинству: так оскудела и замкнулась душа.


69. До 1991 года страной управляла перезревшая компартия, теперь недозревшая комсомолия.

И вот страна ждёт, когда перелинявшие комсомольцы дозреют. Но что это будут за «фрукты» – никто не знает.

А пока хоть бы один приличный завхоз на всю страну!


70. Большевики воспитали особую категорию людей – советских. У нас даже академик очень часто похож на шпану, жулика. Почему бы? А иначе ему просто было не выжить и уж, конечно, не выйти в академики. Ему постоянно была нужна имитация серости, то уголовщины, то холуйства… Выход из этой нравственной комы ещё не освоен. Первые опыты могут быть со смертельным исходом. (Андрей Сахаров).


71. У большинства нашего населения главное впечатление от деревни: холодно, голодно, грязно. У иных: природа, тишина, покой. И редко у кого: хлеб, продовольствие, благосостояние страны.

Люди, проклявшие свои поля и крестьянство, не имеют права на счастливую и даже просто нормальную жизнь. Наше крестьянство первым проклял и начал уничтожать Ленин (как класс в революции «несознательный»). Однако большевики не стеснялись потом называть многие хозяйства: «Колхоз им. В. И. Ленина», совхоз «Путь Ильича» и т. п. Бывало ли где и когда-нибудь большее двуличие и бесстыдство?


72. У нас было столько гениальных людей, которым не поставлено ни знака, ни памятника. И был один человек, которому памятников стояло столько, что из них можно было собрать целый полк или колхоз, возможно, и не один. На «жизнь» каждого такого памятника государство тратило значительно больше средств чем на жизнь рядового колхозника. Вот они: мёртвые-вечно живые и живые – вечно полумёртвые.


73. Все больше боюсь поздней осени в деревне. Все умерли, все гибнет, земля наша мертвеет. Поля уходят в зиму, в безнадежъе. В тёмные ночи по пустым дорогам и заброшенным деревням бродит как голодный волк последний колхозник – ищет где что недоукрадено, недоразграблено, не догнило… Скоро и воровать будет нечего, и он умрёт как все его одногодки. А землю купит московский аферист, перепродадут её раз пять, и в конце концов появится в этом колхозе какой-нибудь заграничный хозяин, посеет тут лён и будет нам втридорога продавать «голландское» полотно.


74. Мой дед искал места, выкапывал и рубил колодцы. Отец чистил и ремонтировал эти колодцы. Я уже ничего не делаю, а только смотрю, как колодцы разрушаются, приходят в запустение… А сын мой боится и пить из этих колодцев, говорит, что вода там стоит в грязи и можно отравиться, нынешние молодые часто саму землю называют грязью.


75. Водопровод отнял у нас любовь к родникам и колодцам, машины – к лошадям, марксизм – к Богу, коллективное хозяйство – к частному, «всеобщая грамотность» – к культуре… И этим путём наши гегемоны хотели привести нас в «светлое счастливое будущее».

Самое грустное в этом – мы всегда думали, что они нас куда-то ведут. А они никуда не вели. Они просто переделывали нас в однородную серую покорную массу.

Надо напрочь избавиться от этого стадного чувства, что куда-то нас надо вести.


76. Всё короче, всё временнее, чем мы думаем. Мы жизнь свою продолжаем, длим, а кто-то с другого конца её невидимо укорачивает. И если бы однажды увидеть остаток своей жизни, то можно только ахнуть.