Во дворе нашей Центральной усадьбы никого не было – ни аульских стариков, ни хакимов. Хакимы – это значит начальники, они обычно сидели вместе со стариками на длинной скамейке под конторой, разговаривали и от скуки строгали ножами палочки. Я понял, что стариков и хакимов нет потому, что еще не очень тепло, а вот потеплеет через недельку, и они будут на своих местах, а по воскресеньям здесь еще станут устраиваться состязания брадобреев. А пока нет никого, пока еще холодновато. В дальнем конце усадьбы ходит только один дедушка Дадав, но уже не в чабанском тулупе, а в стареньком бешмете и в папахе. Увидев меня, дедушка Дадав приветливо поднял руку, я тоже поднял свою и даже потряс ею в воздухе.
Прежде чем возвращаться домой, я решил дойти до коровника и поговорить с Джи. Выпаса еще не было, так что коровы стояли в стойлах, те, которые еще могли стоять, а которые не могли – лежали. Кормили коров соломой и болтушкой из половы, а от такой еды силы не прибавляется. Хотя раз в неделю откуда-то привозили на арбе соевый жмых, и тогда у коров был праздник.
Машин теперь в нашем гараже не стояло, шоферы тоже куда-то делись, мой дед Адам давным-давно уехал с милиционерами, и мы его ждали каждый день без устали.
Время от времени то тетя Нюся, то тетя Клава ходили куда-то в город «хлопотать» насчет деда, но пока ничего у них не получалось. Моя мама не могла ходить «хлопотать», потому что у нее на заводе был «твердый рабочий день», я не понимал, чем «твердый» отличается от «мягкого», но вынужден был принять эту данность.
Джи встретил меня с радостью, хотя я и не принес ему ничего. Не принес, но пообещал:
– Подожди, Джи, вот будет у нас много еды, тогда я каждый день буду тебе приносить!
Джи мне поверил и не уворачивался, когда я гладил его по голове и трепал за шею.
Вдруг на нашу Центральную усадьбу с шумом въехала полуторка, с еще большим шумом остановилась, и из ее кабины спрыгнул на землю мой дед Адам.
– Ада-а! – не помня себя от радости, закричал я и бросился бегом к моему любимому деду.
Мой дед Адам подхватил меня на руки и стал обнимать и целовать, прижимаясь к моей щеке своею колкой щекой.
Я не был посвящен в подробности чудесного освобождения моего деда Адама, как говорил он сам: «Освободили и освободили». То есть он не придавал этому значения, во всяком случае, такой делал вид.
Дед вроде бы не придавал значения, зато все бабушки очень даже придавали, они прямо-таки светились от счастья. Даже Бабук, милостиво улыбнувшись, спросила Аду:
– И пригодилась моя жилетка?
– Пригодилась, – молодо сверкнув синими глазами, отвечал дед. – Я одному человеку ее оставил. Он сильно кашлял, а мне сказали: «На воле совсем тепло».
– Добже, – одобрила Бабук, – то добже, – и на глазах ее блеснули слезы. Я не понял, почему заплакала Бабук, а теперь через много лет думаю, что в ту минуту она наверняка вспомнила о своих сыновьях в неволе.
Тогда я впервые услышал слово «воля» и почувствовал, что это очень важное слово и в то же время не просто слово, а то место, где мы сейчас живем. Мы живем на воле…
В тот день у нас на воле стало теплым-тепло, так что не обманули деда в казенном доме.
Оказалось, что полуторка, на которой приехал Ада, была забита мешками с мукой, белой мукой, которая кое-где выступала поверх мешковины белым пухом. Ада подогнал полуторку к дверям нашего дома, позвал от коровника счетовода Муслима и дедушку Дадава. Вместе с тетей Мотей все они стали разгружать мешки, носить их в дом и в холодную комнату, прилепленную к нашему дому.
– Где твоя двуколка? Где Сильва? – спросил Адам счетовода Муслима.