– Негодён!

– На свой нос,[211] другого у меня нету.

– Но этот негодён! Понимаешь?!

В удивленье вскинула я бровь.

Посередке игру не бросай!

– Ехала сколь… Был гожий… Теперь ах вдруг негожий… Вот так штука. Где-ка ж он подпортился?

– В Сарак-та-ше!

– Тут и езды на копеюшки на какие…

– А хотьша и на грош! Я по службе спрос веду! Я должностю исполняю!

Лохня распалялась, вскрикивала всё грозней, всё авральней. Прочно входила во вкус.

«Не дражни собаку – рычать не будет!» – подумала я себе и бросила вязать игру.

Без прежнего смешка в голосе потишком утихомириваю:

– Стоп, машина! Будет шуметь-то… Ну не дури, дурица, а то мамушка будет сердиться. Ей-пра, ни дна ни покрышки – в задницу две задвижки! Ну чего вскудахталась?.. Ну… Первый раз в жизни таковское приключилось… Не убивайся ты уж в шишки. Не облапошу железную твою дороженьку. В Жёлтом, покудушки поездок свои пятнадцать минут выстоит, хватну я в кассе билетко на твой же поезд до Кувандыка. Вдвое надальше, чем от Жёлтого до Саракташа. Суну тебе билетину, а сама пойду гладить стёжку к домку к своему.

– Ага! На дурёнку набежала! Влезь в рот в сапогах[212] ещё к кому! А я в сам в трибуналий[213] тебя закатаю. Нехай на всю мерку штрахонут!

– Сдавай. Только застегни свой свисток[214] на все пуговки.

– Я при исполнении! А она – рот затыкать!

Лопнула моя терпелка.

– Послушай… Эль тебя черти подучили? Чего призмеилась-то? А чтобушки те на ноже поторчать! Чтоб тебе не дожить до воды![215]

– Ты чё? – задыхалась освирепелая провожатая. – Чё?.. Раскатываешь!.. Без билетища!.. Да стращать исчо! – И всё на мешок на мой только зырк, зырк. Уж больно он её поджигал. – Ха! До сблёва ж замумукала!..[216] Свой трибуналище сострою!

Провожатка ца-ап мешок за хохол да и ну волоком к выходу.

Сдёрнуло меня ветром со скамейки.

И так и так ловчу вырвать у этой обротной змеищи[217] мешок – ну не за что крепонько ухватиться.

Покуда я кумекала, как отбить своё добро, ан мы уже в тамбуре.

Расхлебенила провожатиха дверь нарастопашку да тооолько шшшварк мешок мой – с поезда!

Божечко праведный!

Потемнело всё у меня перед глазами…

Пришатнулась к стенке…

Ни жива ни мертва…

«Что ж я повезу домой? Одни глаза?.. За тем ли набегала в сам в Оренбург?»

Гадюка проводница с шипом уползла в свою клетуху.

Осталась я в тамбуре одна.

Стою.

А чего стою, и себе не скажу…

Не знаю, какая лихая сила духом бросила меня к двери. Рванула враспашку! А прыгнуть – нету меня. Прикипели рученьки к поручням смола смолой. Не разожму и один пальчик, хоть что ты тут делай…

Закрыла я руками зажмуренные глаза (не так боязко) и – сиганула.

Когда я очнулась на галечнике, поезда уже и прах остыл.

Вечерело.

Солнце спустилось уже до полтополя. Садилось в стену[218]. Похоже, в гору поездина бежал не шибко, когда я дала кувырок. А потому ничего такого страшного со мной не стряслось. Толечко вот коленки чисто в кровь разметелила.

Попробовала – ноги гнутся. Стало быть, мои! Живые!

Встала…

На пробу даже постучала пятками в землю.

Ничегошеньки. Твёрденько так держусь. Не валюсь…

И тихошко – покудушко одну ногу подыму, другую волк отъест – бочком, бочком пошкандыбала себе назад к мешку.

Мешок, казнь ты моя египетская, целёхонький. Хоть бы что ему. Дажь не развязался. Радости-то что!

И болячки куда все расподелись.

Потаранила я резвой ногой к домку.

Да куда быстрей утекал свет дня.

Темно уже. В глаз ткни пальцем, не увидишь. Брела я чуть ли тебе не ощупом.[219]

Где-то вдалях свертелся лужок.

Уже другая ребятёжь-холостёжь горлопанит под гармошку другие припевки.

Эх, мальчишки вы, мальчишки!
Что это за нация?
По двадцать девушек любить —