И хрип их предсмертный для нашего сердца отраден!
<…>
(«Смелее, товарищ!», 23.02.1942)
…Размахнись, рука, бойчее,
С яростью моею в лад,
Размозжи немецкий череп,
Тульский кованый приклад!
Вскинул немец парабеллум,
Только я махнул быстрей,
Только снег под светом белым
Враз от крови запестрел.
(«Первый бой», январь 1943)

Шубин вообще-то литератор достаточно целомудренный, сформировавшийся в советские поздние 1930-е с их культом традиций и семейных ценностей, в военной обстановке отказывается от всяческих табу:

<…>
…Трёхлетний карапуз
К избе зажжённой
Бежал,
Услышав материнский крик, —
И вот он – тёплый,
Голубино-белый,
Прикрыв глаза
Ручонкой неживой,
Лежит,
Прижавшись к ели обгорелой,
Раскроенной об угол головой…
<…>
(«Конники идут на Запад», май 1942)

По сути, весь военный корпус Павла Шубина – боевая сага – с воспеванием походов и подвигов; герои умиротворяются монументальной археологией войны, когда вражеские трупы врастают в ландшафт и остаются там навечно.

Бьём врагов неделю и другую,
Рубим, как болотную кугу их.
– Глянь, боец, и позабудь усталость:
Много ли их на́ поле осталось? —
Поглядел он и ответил: «Много!
Выстлана их трупами дорога.
Может – двести тысяч, может – триста,
От убитых немцев степь бугриста…»
– А живых-то велика ли стая?
– А живых я пулями считаю!
(«Побоище», 1943)

Уместно задаться вопросом: откуда у советского поэта Павла Шубина вообще возникают мотивы, столь близкие боевым гимнам викингов раннего Средневековья? Ключевая версия почти на поверхности: весьма начитанный Шубин, безусловно, знал одическую поэзию XVIII века, самой крупной величиной которой был Гавриил Державин. Для Гаврилы Романовича характерна своеобразная метафизика хаоса, цветущей сложности, когда христианское сознание мирно соседствует с античной и племенной мифологией, когда легендарный Рюрик встречает в Валгалле православного полководца Суворова.

<…>
Так он! – Се Рюрик торжествует
В Валкале звук своих побед
И перстом долу показует
На росса, что по нём идет.
«Се мой, – гласит он, – воевода!
Воспитанный в огнях, во льдах,
Вождь бурь полночного народа,
Девятый вал в морских волнах,
Звезда, прешедша мира тропы,
Который след огня черты,
Меч Павлов, щит царей Европы,
Князь славы!» – Се, Суворов, ты!
<…>
(«На победы в Италии», май 1799)

Сам поэт на всех военных дорогах скальда сделал свирепость берсерка неизбывной. Попытки, и достаточно единичные, работать с военной темой в аналогичном ключе, были предприняты значительно позже, спустя десятилетия после великой войны.

Характерный пример – военные песни Владимира Высоцкого («Мы вращаем землю»):

Здесь никто б не нашёл, даже если б хотел,
Руки кверху поднявших.
Всем живым ощутимая польза от тел:
Как прикрытье используем павших.

Отметим, что даже Высоцкий не решается на манипуляции с «телами врагов», что для Шубина было бы само собой разумеющимся. В «Чёрных бушлатах»:

…Прошли по тылам мы,
Держась, чтоб не резать их, сонных…

А вот шубинские берсерки точно бы не удержались.

Таким образом, мы можем постулировать совершенно особое место Павла Шубина в нашей военной поэзии. Физиология боевой работы, фольклорная соревновательность в уничтожении врага, кровавое сальдо победы при отсутствии дидактики и наличии обычного человеческого набора чувств и эмоций делают поэтическое наследие Шубина самоценным и актуальным для создания новой русской батальной литературы:

Выпьем за тех, кто командовал ротами,
Кто умирал на снегу,
Кто в Ленинград пробивался болотами,
Горло ломая врагу.

Немногие сейчас готовы с ходу вспомнить ситуацию на фронтах в момент прорыва блокады Ленинграда и почему стала знаменитой именно песня «Волховская застольная». Но вот это сломанное (и физически, и метафорически) вражье горло – навсегда врезано Шубиным в национальный код.