Дарвинизм уверяет нас, что индивидуальный инстинкт самосохранения, распространяясь от одного индивида к другим, с которыми он находится в сношениях, служит средством для образования общественного инстинкта – симпатии. Это непроизвольное, механическое усиление симпатического инстинкта через наследственность и общежитие сам Фуллье дополняет еще довольно софистическим учением о том, что идея об общем благе сама по себе есть сила, пленяющая нашу волю; лишь бы человек дорос до представления о том, как грандиозно общее счастье, – и это представление явится мотивом его деятельности. Подобный мотив усиливается с точки зрения Спенсера, если он дополняется третьим принципом современной морали – космологическим, т. е. если человек поймет, что предпочтение общей пользы и симпатии есть закон мировой эволюции.
Здесь и оканчивается учение о добродетели тех философских школ, которые излагают его отрешенно от метафизических идей, от мысли о личном Боге. Та школа, которая в лице Вашро хочет сохранить понятие Канта о чистом долге, где кроме пользы признается понятие долга и нравственной чистоты, по справедливому рассуждению Фуллье, тщетно отрицает свое родство с философией спиритуализма, т. е. с истинами, признаваемыми христианским учением. Действительно, если мы признаем господственное, повелительное значение совести не в качестве лучшего средства к достижению благ этого мира, а в качестве повелителя, отвергающего эти блага, то тем самым утверждаем бытие иного мира, противоположного этому эгоистическому миру, признаем новую землю и новые небеса, в которых живет «правда», как говорит апостол (см. 2 Пет. 3, 13).
Итак, мы возвращаемся к морали эволюционистов как единственной форме нравоучительной науки, отрешенной от мира сверхчувственного. Не будем добираться до оснований, на которых представители различных отраслей этой морали связывают развитие симпатической наклонности с наследственностью и общественным порядком, будто бы постепенно обращающимся в привычку. Не будем противопоставлять им явлений того, как эгоизм крепнет и освобождается от последних сдерживающих уз нравственных привычек именно у последних потомков эволюции, в самых ясных умах; трудно спорить против тех, которые в основании своих суждений имеют только смелость, внушенную надеждой на ученую моду, а не действительное понимание вещей. Обратим лучше внимание на то обстоятельство, что до сих пор мы видели лишь плохое объяснение нравственных поступков человека, а вовсе не побуждение к ним. Но ведь первое не заменяет второго. Мало для меня знать, что нравственное чувство во мне естественно, а потому и законно, что оно является выражением эволюционного мирового процесса, а потому и резонно. Это не побуждение, а праздная болтовня для человека, хотя бы и желающего укрепить свою колеблющуюся волю.
Этика нужна не для тех, в которых предпочтение общих интересов стало второй натурой, тем более что таких людей не было среди неверующих и никогда не будет; во всяком случае, голодному человеку с хорошим аппетитом нечего доказывать, что есть полезно, – сумейте в этом убедить чахоточного, неврастеника, который не может без отвращения смотреть на пищу. Так и учение о предпочтении общего интереса моему личному нужно мне тогда, когда личный меня больше увлекает, а это бывает с человеком неверующим в 99-ти случаях из ста. Или вы сумеете убедить какого-нибудь адультера отказаться от преступного замысла соображениями Литтре о том, что симпатический мотив есть только маленькое видоизменение полового инстинкта; или, может быть, расположите к воздержанию пылкого юношу, рассказав ему, что целомудрие есть идея-сила, способная увлечь сознательного человека своей красотой? Но не воспользуется ли первый мыслью Литтре для того, чтобы окончательно расквитаться со своей совестью, представив, что жалость к своей жертве есть в сущности почти то же, что сладострастная похоть, а потому нет резона подавлять это последнее, сильнейшее ощущение в пользу первого, совершенно слабого? Не заявит ли вам и юноша, что он гораздо реальнее испытывает действие идеи-силы разврата, тщеславия, мести, каковые идеи действительно горячат его кровь и туманят мозг? Не отправит ли вас прочь от себя вообще всякий, боримый страстью, если вы привяжетесь к нему с этикой эволюционизма? Он вам скажет: может быть, наследственность, социальный инстинкт и идеи-силы способны в ком-нибудь создать свободное предпочтение альтруистических стремлений над себялюбивыми, порочными, но из того самого факта, что во мне это инстинктивное предпочтение не ощущается, из того, что я чувствую поднявшуюся бурю злобы или чувственности, я заключаю, что во мне эволюция не создала еще этих условий, а потому нечего мне и сдерживать свою натуру; спасибо вам за то, что я благодаря вам понял и оценил свое право пошалить еще на этой земле, а вам я не препятствую испытывать на самих себе моральные инстинкты эволюции.