Животное чувство языка, животная, кровная метафорика роднит всех троих, и объяснение тому, пожалуй, самое элементарное: в детстве у всех троих – ну или у их соседей точно – скотина в доме жила, они знали её тепло и запах, они выбредали из своих изб к первой зелени и радовались ей, как живой, потому что она несла жизнь – и человеку, и зверью. У них общая зрительная, слуховая, обонятельная память.

Борис Корнилов:

Мы ещё не забыли пороха запах,
мы ещё разбираемся
в наших врагах,
чтобы снова Триполье
не встало на лапах,
на звериных,
лохматых,
медвежьих ногах.
(«Триполье», 1933–1934)

Павел Васильев:

У этих цветов был таинственный запах,
Они на губах оставляли следы,
Цветы эти, верно, стояли на лапах
У чёрной, подёрнутой страхом воды…
(«Дорога», 1933)

Павел Шубин:

А ночь всё плывёт и плывёт. Только глухо бормочет
Река, выползая на мягких, на бархатных лапах,
Из старого русла. Да первый взъерошенный кочет
Горланит и гасит огни в керосиновых лампах.
(«А ночь всё плывёт и плывёт…»,
конец 1930-х)

Ожившая природа (когда деревья ходят или бегут; река не только разговаривает, но и боится; и вместе с тем река, цветы, а то и людские сообщества имеют лапы) ведёт себя схожим, «животным» образом всюду, куда бы этих поэтов ни заносила судьба.

У Корнилова на дыбы встаёт вода, у Васильева дождь идёт горлом, у Шубина вздыбливается солёный морской ветер.

Борис Корнилов:

За кормою вода густая —
солона она, зелена,
неожиданно вырастая,
на дыбы поднялась она…
(«Качка в Каспийском море», 1930)

Павел Васильев:

Да, этот дождь, как горлом кровь, идет
По жестяным, по водосточным глоткам,
Бульвар измок, и месяц, большерот.
Как пьяница, как голубь, город пьёт,
Подмигивая лету и красоткам.
(«Август», 1932)

Павел Шубин:

На серую бухту туманы ложились
От Чуркина мыса до самой губы,
С полно́чи росли, поднимаясь, приливы
И ветер солёный вставал на дыбы.
(«Двадцатая верста», 1945)

И такая словесная щедрость у всех троих! Как будто сам язык им по-женски отдался, по-звериному оказался предан, податлив и мягок – как глина в умных руках.

Даже если самым знающим людям прочитать эти стихи и спросить, чьё это – Корнилова, Васильева, Шубина, – уверен, большинство задумается:

И снова ночь дотла сгорела,
А я и не заметил – как?
Гроза,
Стрельнув из самострела,
Сползла на брюхе в буерак,
И дождик,
Худенький и русый,
С охапкой ландышей в руках,
Баштанами и кукурузой
Прошёл на птичьих коготках.
(«И снова ночь дотла сгорела…», 1940)

Прекрасно же? Это Шубин.

…Когда Приблудного, Корнилова, Васильева не стало, Шубин принял их, в жизни не случившееся, рукопожатье.

Понёс горячие русские слова в горсти дальше – в будущее.

Он, конечно же, не знал про их страшные судьбы: всех троих расстреляли. Почти никто в стране не знал – об этом не сообщалось. Большинство думали: ну, сидят где-то.

В тот год, когда все трое утеряли свободу (а потом и жизнь), у Шубина начался настоящий прорыв в литературу.

Если в 1935-м у него были две журнальные публикации (в ленинградских журналах «Звезда» и «Литературный современник» вышло по два стихотворения), в 1936-м – четыре (два раза в «Звезде» и два раза в «Литературном современнике», всего одиннадцать стихотворений), то в 1937-м – вышла его первая книга!

Она называлась «Ветер в лицо». Выпустил её Гослитиздат.

Помимо того, Шубин защитил диссертацию по рассказам вернувшегося из эмиграции писателя Александра Куприна и стал кандидатом филологических наук. Скорей всего, это была первая диссертация по Куприну в СССР.