Через несколько минут она показалась из ванной комнаты (очевидно, обойдя другие), медленно раздвинула драпри и трогательно, чуть не театрально наклонилась вперед, почему-то закрыв лицо руками – совершенно раздетая, более стройная и сухая, чем я предполагал, «fausse-forte», если бы такое выражение существовало. Потом странно-торжественным движением повернула кнопку, оставляя только отраженный свет из ванной, и кинулась ко мне, молчаливая, неулыбающаяся и не совсем понятная. Она первая крепко – так, что не вздохнуть – меня обняла, но я (от мужского чутья или опыта) постарался ее оттолкнуть, пересилить, утомить и, лишь доказав свое распоряжающееся ею холодное превосходство, нежно и крепко обнял, не шевелясь и как бы отдыхая, как бы пожалев о ее усталости, любуясь ошеломительным сочетанием, колдовской для глаз силой нашего объятия, что меня всегда захватывает – до испуга.

Как нередко в подобные минуты, я мог свободно, хотя и сбивчиво, с собою рассуждать, и ясно мелькнуло недоумение, почему с Лелей не бывало у меня такой уверенной безукоризненности и что, значит, любовь не в одном телесном или чувственном «подборе» и даже часто ему противоречит. Растревоженный воспоминанием о Леле, поддаваясь давним обидам, я подумал (как думал раньше), что во всем виновато ее отталкивание, постоянная и понятная у меня горечь, и в то же мгновение Ида Ивановна впервые о Леле заговорила – полуревниво, – и я тогда ощутил опасность расхолаживающего возврата своей привычной о Леле грусти и сразу же отвел резкие, ясные мысли и ненужный разговор, словно бы сердито от них отмахнувшись. Но какая-то легкая горечь примешалась к моему удовольствию, слишком незначительная, чтобы его испортить, однако достаточная, чтобы обострить, и наслаждение, этой горечью осложненное, было чуть-чуть и как бы по-жестокому любящим. Зато очнувшись, протрезвев, я стремительно захотел уйти (не так, как бывало с Лелей: бегство после сближения – безошибочное доказательство нелюбви), и я стал убеждать Иду Ивановну, что утром не смогу подняться, что боюсь ее «скомпрометировать», что у Вильчевских о чем-то догадываются, и бедная Ида Ивановна, напуганная, ошеломленная, сама меня прогнала.

– Жалко, я думала, ты останешься до утра. Когда мы теперь увидимся?

– Знаешь что, я позвоню по телефону – можно?


23 июня.

Вчера у меня не хватило душевной выдержки, я просто поленился с прежним необходимым напряжением описывать также и всё случившееся, всё перечувствованное после Иды Ивановны. От нее вышел и сразу о ней забыл, смутно сознавая какое-то тщеславное свое торжество и радуясь, что перед Идой Ивановной не обязался, не условился о новой встрече, радуясь свободе и предстоящему усталому, чистому сну. Было не поздно, по-летнему умилительно-тепло, попадались еще неторопливые, наслаждающиеся отдыхом и бедной городской прогулкой, такие же, как я, одинокие запоздалые люди, и на скамейках из темноты возникали прячущиеся влюбленные пары, блаженно и неподвижно застывшие – я всегда удивляюсь, сколько бывает людей, счастливо любящих, сколько очевидных проявлений счастливой любви, до чего это редко у меня и до чего именно мое, редкое, мне кажется несравненно-высоким, отбрасывающим сияние на остальные, обычные, тусклые мои дни. Продолжая удивляться счастливым ночным парам, нисколько им не завидуя, я не мог не подумать о Леле и должен был себя с нею представить, и тот кусочек природы, который в Париже показан и ощутим – темнеющая расчищенная зелень, случайные, между крыш и деревьев, полоски неба, неяркого, доброго, может быть, отдаленно-страшного, и словно бы живое, ласковое, обволакивающе-мягкое тепло – этот кусочек воссоздавал другую, настоящую, природу, переполненную любовью и столь могущественную, что ей нельзя не подчиниться и непременно надо, уже подчинившись и повинуясь, и самому любить и сладостно быть любимым. Мое чувство к Леле на одну минуту разрослось до беспредельности и меня заставило, не допуская отказа, остро пожелать единственно-возможного воплощения – письма: едва о нем вспомнив, я мгновенно перенесся в область давно знакомую (взволнованного ожидания писем), по старым следам ее сразу же всю и узнал и восстановил, пока не наткнулся на новое, на положение еще не бывшее – что впервые за целый день не забежал домой, и, значит, могло быть три почты и втрое больше обыкновенного надежд на письмо, а кроме того я Леле «изменил», кому-то, как и она, нравлюсь, мы «квиты», и я буду читать на равных это, ставшее нужным и несомненным, сегодняшнее Лелино письмо.