«Наседка она у нас надмогильная, – часто умилялась Люда, глядя на «Настеньку», прикорнувшую в платочке на вершине могильного холма. – И сидит она над трупами, голубушка, как кура заботливая над своими яйцами. Только что из трупиков-то высиживает?!. Хлопотунья!!»
Но теперь бешенство искания овладело ею. Да откуда известно, что они об Абсолюте «забыли». Да и мир, проявление Абсолюта, не менее бездонен и завлекателен, бормотала она. Знают, знают они, Фодя и Настя, что-то очень важное, сокровенное, тайное… Пойду за ними, и душу Иры, несчастной, может быть, найду.
Обнаженно-черный, далекий путь, космос-бездна чудился ей там, куда вели дороги Мефодия и Настеньки…
Идти, идти и идти – яростно билось в ее уме. Да, она уже многое знает о себе, да, она теперь стала приоткрывать дверь в великое, вечное собственное «я», бессмертное и необъятное, но ведь существует и этот сюрреальный, бредовый мир, который не уложить ни в какие рамки, ни в какие теории.
Может быть, Ира была только предлогом. Словно что-то звало ее, и вместе с тем было сильное, ясное желание познать судьбу родной и отвратительной Иры.
После всех этих мыслей, приведя их в некоторый стройный порядок, она решила, не откладывая ничего в долгий ящик, повидать Фодю. Выбрала момент, когда тот был во дворе: прыгал головой вниз вокруг пня и шептал.
Приманив Фодю вздохами, она присела с ним на неизменную скамеечку – на ту, где сидели они в роковую ночь.
– Ох, Федоша, Федоша, – начала Люда, – пивка не хошь? Около меня две бутылочки в травке лежат.
– Пивко на том свете пить будем, – смиренно ответил Фодя.
– Мучаюсь я Ирой, мучаюсь, вот что. Заела она меня. Будто я со своей плотью рассталась. А ведь девка была нехорошая, мерзкая.
Мефодий задумчиво пошептал и вдруг проговорил:
– От избытка бытия погибла девка, от избытка…
Люда даже вздрогнула, услышав от Мефодия такое слово: бытие. Посмотрела на него. Тот теневел башкой.
– Кто ты, Фодя? – тихо спросила она. – Сколько в тебе душ?
Мефодий и ушами не пошевелил в ответ, но его слова точно пронзили Люду: а ведь верно черт старый говорит, подумала она, избыток бытия, избыток низшего блага погубил ее, а не какое-то «зло»… Наслаждалась бы Ирка жизнью в меру, не погибла бы, а то прямо задохнулась от себя, от плоти своей, а главного, великого, бессмертного еще не успела в себе разглядеть, прозевала, а если б познала и полюбила его так, как плоть свою полюбила, спаслась бы, и не в аду сейчас бы была, а в духе. Не успела, не смогла за одним благом увидеть более великое, пропустила его. Бедная, бедная…
Мефодий тем временем закурил: достал самокрутку (он никогда не курил иное), покашлял и затянулся…
– Непутевая все-таки девка была, – добавил он, прохрипев. – А все от того, что мать свою съела.
– Как съела?! Ты что?!
– Понимаешь, дочка, – тихо сказал Мефодий, – люди эти сварили ее мать, чтоб съесть, но мало кто знает, что один добрый человек среди них захотел накормить дите и дал ей материнскую плоть, из миски, как собачке. Она и полакала: ведь маленькая была, несмышленыш. Непонарошку. А потом добрячок, накормив дите, вывел ее с завода и кому-то отдал…
Люда остолбенела. Все это показалось ей фантастичным, но каким-то убедительным. Однако она не знала верить ей или нет.
– Такие уж люди-то были, – шумно вздохнул Фодя и повел ушами. – Может быть, племя такое. Их всех на завод и прислали. Хотя говорят, грамотные уже были… Но дело не в этом, Люда. – Мефодий закашлялся, и голова его опустилась, точно в пустыне. – Кто мать свою съест, тот, помимо греха, как бы в оборотную сторону пойдет… Против всего движения.