Слова эти, видимо, страшно поразили его. Он затрепетал весь, точно подстреленная птица, подался ко мне и посмотрел на меня таким взглядом, которого я не мог вынести. Как он походил тогда на Христа-младенца на старинных иконах. Перед ним, как и перед Христом, видимо раскрылась тогда картина будущих страданий, слёз, крови, насилий и жертв.

О, какая безумная зависть тогда вспыхнула во мне! Хотя бы на миг почувствовать такую же любовь к людям, хотя бы на миг чужие страдания заставили от ужаса сжаться сердце. Но я представил себе картину всех грядущих зверств – и на сердце не было ничего, кроме проклятой, томительной пустоты.

«А всё равно, – с бешенством, заглушая в себе приступы страха и зависти, решил я, – пусть все дохнут, наплевать мне… Пусть режут друг друга и сосут кровь жертв своих неистовств. Что мне за дело до их мучений! Кто велел любить и страдать за других? Я не хочу и не буду, и нет надо мной господина – всё сгниёт, всё пойдёт прахом… И кровь, и слёзы, и земля, и солнце – всё застынет. Ничего нет: всё прах! Делаю, что хочу… думаю, что хочу…»

И была какая-то особенная сладость в том, что никто не знает моих тайных дум.

Но прав ли я был? Действительно ли он ничего не чувствовал, или, может быть, что-то смутное, бессознательное проникало уже тогда в его душу…

– Иногда я чувствую приближение Антихриста, – тихо сказал он, – это самые мучительные минуты моей жизни… вот и теперь то же… Тогда мне кажется, скоро всему конец.

При последних словах он остановился предо мной и в упор посмотрел на меня глубокими, потемневшими глазами. Я не выдержал этого взгляда. Я опустил глаза и неожиданно для самого себя сказал:

– Да, Антихрист придёт очень скоро.

Кажется, ничего никогда не говорил я с такою твёрдостью. Я ясно почувствовал, что это была не моя искренность, а настоящая, такая же, как искренность Николая Эдуардовича.

«Что это значит?» – бессильно мелькнул вопрос, но в ответ не было никакой мысли, только вдруг стало жутко смотреть в чёрные окна, за которыми серели снежные силуэты.

– Может быть, – по-прежнему тихо сказал Николай Эдуардович, – может быть, скоро… иногда приближение его чувствуется. Вам знакомо это?..

Я почему-то густо покраснел, словно он меня уличил в чём-то.

– Да, иногда, – ответил я.

Я сказал правду, но никогда самая наглая ложь не заставила бы меня так смутиться, как смутился я от своего ответа.

Мы молчали. Уже светало, и бледный свет лампы безжизненно расплывался в утренних сумерках. Мы оба были как больные; нервы ослабли; томительно ползла минута за минутой.

Вдруг Николай Эдуардович поднял голову и спросил (я никогда не забуду его голоса):

– Знаете ли вы жажду мученичества?

Я молчал и, не сводя глаз, смотрел на него, мне жутко было смотреть на него, а губы мои судорога кривила в улыбку.

Но он, видимо, не замечал меня и говорил сам с собой:

– Мученичества, чтобы за Христа, за вечную правду взяли бы тебя, привязали к позорному столбу, грубо, безбожно – и били бы кнутом, истерзали бы всю кожу, чтобы мясо кусками летело и кровь ручьём лилась… И издевались бы, и хохотали бы. Чтобы всё, как на Голгофе… Христу бы с трепетом благоговейнейшим отдать всё это. На себя бы Его вечные муки, на себя бы принять, хоть самую маленькую частицу… О, я так часто жажду этих страданий…

И с внезапным порывом он сказал:

– Дорогой мой… друг мой… пойдёмте ко всем епископам, будем умолять их, на коленях именем Христа будем требовать от них написать окружное послание, обличить… Христос будет с нами… Они послушают нас… Спасём Церковь и народ наш, который терзают…

И он сел рядом со мной и заглядывал мне в лицо.