Заставьте их его издавать.

Я буду в нем щебетать, как жаворонок, так как журнал моя родина.

Скучаю и хожу от отчаянья небритый.

Приехал Петр Богатырев[109] с немецкой походкой. Живем вместе, очень милый середняк.

К Вам приедет, если разрешите, в понедельник[110].

От жены писем нет.

Говорят, она похудела.

Не понимаю, зачем мучат бедных животных?

Какой сволочи надо, чтобы я был несчастлив.

Пока скучно. Привет всем всем.

Дука, дорогой, я хочу писать.

Найдите человека, который купил бы меня.

Мне нужен минимальный уход, как козе, я буду давать шерсть, молоко и м<е>кать даром.

Эх.

В баню, например, тоже нужно ходить. А для чего жить, невозможно понять.

А я напишу повесть «Шеповалый», это из гимназического бытования. Сценка: двое, еврей и русский (мальчики), подрались. На еврее (фамилия его Хаст) расстегнулась куртка, он снял ее. На рубашку его одета жилетка с цветочками, для тепла. А которые русские, те такой не носят, ни одному из них не придет в голову одеть такую жилетку, и они смотрят на него с осуждением, и он им чужой.

Не знаю, понятно ли?

Или как гимназист подложил под ножки кровати, на которой лежал с женщиной, учебники, чтобы не шуметь, и протер насквозь толстый латинский словарь.

Это легенда.

Целую Вас

Виктор.

Дано 10 ноября в Берлинове.

14 <Конец октября – ноябрь 1922 года>

Дорогой Алексей Максимович.

Получил письмо из России. Там сравнительно благополучно, за женой ухаживают все, даже чистильщики сапог. Может быть, она сможет приехать[111]. Брата моего Владимира[112] сослали в Архангельск. Изумительные сволочи.

Приеду к Вам на днях.

О журнале говорил с П. П. К.[113]

Нам все равно, кто издаст, только бы покрепче.

У меня к Вам просьба.

Меня разыскала в Берлине моя ученица, Эмилия Эмануиловна Летауер, 21 года, студентка Петр<оградского>университета и Института истории искусств. У нее были хорошие работы по Толстому. Сейчас ее здесь не принимают в Университет. Не можете ли Вы написать записку какому-нибудь министру Народ. Просвещения или какому иному Эйнштейну, что девочка талантливая и что ей работать очень нужно.

Я же хожу по Берлину небритым. Роман[114] кутит так, что даже жутко. Он запивает мыслью.

Вижу Маяковского[115]. В России, очевидно, здорово плохо. Ну что ныть.

Серапионы, кажется, опять повеселели. Это Ладыжников[116].

Виктор.

Мой адрес: Kleiststrasse, 11.

15 <14 февраля 1923 года>

Дорогой Алексей Максимович.

Через «Эпоху» и по Максиму увидал, что в Саарове меня хотят высечь[117].

Сообщаю следующее.

В истории с Рафаловичем[118] я, конечно, не прав.

Причина скандала следующая: у меня температура была 82,61 (номер одного телефона).

Одним словом, я влюблен, очень в любви несчастен, и как вылезу из этой истории, не знаю[119].

Прошу себе моратория на две недели.

Рафалович же бездарь ужасная, сверхъестественная, и я это знаю наверняка, и мораторий даже на два года ему не поможет.

Мне очень тяжело и больно ссориться с Вами, с Ходасевичем; хотя он в данном случае и прав, конечно, все<-таки> я поссорюсь.

Разная кровь.

Предположим, его лучше, а у меня больше.

Думаю, что журналу вся эта история не помешает, тем более, что на берлинском рынке я величина сравнительно незначительная и довольно легко ликвидируемая.

Если я компрометирую каких-либо профессоров, то я уйду к себе в ОПОЯЗ, где мне тепло, уютно, где я никого не компрометирую.

Посылаю Вам три своих отрывка для журнала[120].

Ели они плохи, это меня очень огорчит.

Жена едет[121].

Но хлопочет о ней Жак[122] по прозвищу «недостоверный».

Так отвык писать не любовные письма, что с трудом называю Вас не женским именем и не целую Вас через слово.