– Возможно, – ответил Мартин, запирая замок на своём шкафчике. – Возможно, правда, а возможно, нет. Представь, что это как кот Шрёдингера, – сказал он и вышел во двор, где его ждал Густав.

Что касается девушек, то он заметил закономерность: чем меньше он напрягался, тем легче всё складывалось. Как-то на уроке у него случился приступ интереса к математике – ему захотелось проиллюстрировать эту закономерность с помощью какого-нибудь графика.

– Ты с ума сошёл, да? – отреагировал Густав.

– Но чисто теоретически – есть же расчёты, подтверждающие существование чёрных дыр и прочего… Да что ты можешь знать? Ты же только и делаешь что рисуешь.

Так или иначе, но на основании экспериментов и наблюдения за поведением других был собран приличный эмпирический материал. Вместо того чтобы идти на ту или иную вечеринку (как он обещал Хелене или Осе), он сидел дома у Густава, играл на гитаре и пел неприличные песни собственного сочинения, пока Густав рисовал. Они пили вино в пыльных бутылках, изъятых Густавом из родительских запасов, смеялись и дурачились и, в сотый раз бросив взгляд на часы, спрашивали друг друга: может, стоит пойти? Или, вместо того чтобы провести вечер с Ивонн, которая намекнула, что её интересуют не только формы сослагательного наклонения (la question c’est voulez-vous/voul-ez-vous aha [16]), он бросил девушку одну в квартире её родителей на Кунгсхёйд и направился в «Эрролс», где буйствовала какая-то громогласная панк-группа, а Густав прыгал перед сценой.

Безразличие Мартина было наигранным, по крайней мере сначала. Оставляя Ивонн одну с тетрадками и словарями, он подсознательно знал, что в перспективе это себя оправдает. (И верно: как только родители уехали, она пригласила его на ужин, а после они занялись любовью в гостиной на диване, обитом цветастым гобеленом, который камуфлировал компрометирующие пятна.) Чтобы показать, что тебе всё равно, нужно всего лишь вести себя так же, как Густав. Густав шёл на вечеринку, потому что хотел пойти на вечеринку. И джинсовую рубашку в пятнах краски надевал не для того, чтобы изображать из себя художника и интересную личность, а потому что эта рубашка просто первой попалась под руку. В долгие и абстрактные рассуждения о будущем и прошлом портретной живописи Густав пускался не ради того, чтобы произвести впечатление на Соню из Шиллерской гимназии, а потому что в тот день он действительно думал о портретной живописи вообще и Мане в частности и хотел это с кем-нибудь обсудить. И увидев Соню, которая потягивала пиво и убирала за ухо выбившуюся прядь, Густав поправлял на носу очки и начинал говорить, а Соня подвигалась поближе.

– Всё, конец, – мог объявить он, наполняя посеребрённую флягу, бабкино наследство, чужой водкой. – Я за то, чтобы свалить.

И если потом они сталкивались с Соней из Шиллерской в «Мостерс» и она интересовалась, куда они тогда исчезли, Мартин пожимал плечами и отвечал:

– Мы пошли в «Эрролс».

Эти слова не умещали всего смысла, потому что «пойти в “Эрролс”» означало, что у тебя будет сосать по ложечкой, пока тебе не кивнёт охранник, что ты будешь тесно прижиматься к людям в чёрных кожаных куртках, что на сцене взорвутся ударные, а гитары будут резать тебя по живому, что ты заведёшь странный разговор со скептически настроенной девицей, выкуришь кучу сигарет, а потом будешь с кем-то обниматься и в конце концов выйдешь на улицу в холодную ночь, где снова будешь с кем-то обниматься, а потом, дрожа, пойдёшь искать работающий ночью гриль, а после помчишься домой на Шёмансгатан и, развалившись на матрасе, будешь пить грог и на маленькой громкости слушать Шопена и вдохновенно обсуждать нечто глубокое и важное, что рассеется как дым, когда ты поутру вспомнишь ночной разговор. Мартин редко планировал что-либо, не посоветовавшись с Густавом. И всё равно его друг раздражался, если Мартин отказывался играть в домино или пить в начале лета пастис, ссылаясь на то, что Ивонн нужно срочно помочь разобраться с Германом Гессе.