– Духи индейцев, – проговорил Джон. – Только я не верю в духов.
– Поверили бы, если бы вас растила цветная нянька.
– А у вас была?
– Ну да, и голос у нее был мягкий, как дыня. У нас есть один старый негр, который в детстве был рабом. Самый милый из всех наших негров; ему скоро восемьдесят лет, волосы совсем белые.
– Ваш отец ведь уже не мог участвовать в гражданской войне?
– Нет, два деда и прадед.
– А вам сколько лет, Энн?
– Девятнадцать.
– Мне двадцать три.
– Расскажите мне про свой дом в Англии.
– Теперь у меня там ничего и нет.
Он рассказал ей историю своей юности в сокращенном издании и решил, что она слушает замечательно. Потом попросил ее рассказать о себе и, пока она говорила, все думал, нравится ли ему ее голос. Она запиналась и проглатывала слова, но голос был мягкий и очень приятный. Когда она кончила свою немудреную повесть – она почти не уезжала из дому, – наступило молчание, потом Джон сказал:
– Еще только половина восьмого. Пойду взгляну на лошадей. А потом вы, может быть, поспите.
Он стал обходить курган и, добравшись до лошадей, постоял, поговорил с ними, погладил их морды. В нем шевелилось теплое чувство покровителя. Хорошая девочка, и храбрая. Такое лицо запомнишь, в нем что-то есть. Вдруг он услышал ее голос, тихий, словно она не хотела показать вида, что зовет: «Джон! Ау, Джон!» Он ощупью пошел обратно. Она протянула вперед руки.
– Очень страшно! Шуршит что-то! У меня мурашки по спине бегают.
– Ветер поднялся. Давайте сядем спина к спине, вам будет теплее. Или знаете как – я сяду у стены, а вы прислонитесь ко мне и сможете уснуть. Только два часа осталось, потом поедем при луне.
Они сели как он предлагал, она прислонилась к нему, головой уткнулась ему в плечо.
– Уютно?
– Очень. И мурашки кончились. Тяжело?
– Ни капельки, – сказал Джон.
Они еще покурили и поболтали. Звезды стали ярче, глаза привыкли к темноте. И они были благодарны друг другу за тепло. Джону нравился запах ее волос – как от сена – у самого его носа. Он с удовольствием обнял бы ее и прижал к себе. Но он этого не сделал. Однако ему было нелегко оставаться чем-то теплым, безличным, чтобы ей только было к чему прислониться. В первый раз после отъезда из Англии он испытывал желание обнять кого-нибудь – так сильно он тогда обжегся. Ветер поднялся, прошумел в деревьях, опять улегся; стало еще тише. Ему совсем не хотелось спать, и казалось странным, что она спит – ведь спит, не двигается! Звезды мерцали, он стал пристально смотреть на них. Руки и ноги у него затекли, и вдруг он заметил, что она и не думает спать. Она медленно повернула голову, и он увидел ее глаза – серьезные, манящие.
– Вам тяжело, – сказала она и приподнялась, но его рука вернула ее на место.
– Ни капельки, только бы вам было тепло и уютно.
Голова легла обратно; и бдение продолжалось. Изредка они переговаривались о всяких пустяках, и он думал: «Занятно – можно прожить месяцы со знакомыми людьми и знать их хуже, чем мы теперь будем знать друг друга».
Опять наступило долгое молчание; но теперь Джон обхватил ее рукой, так было удобнее обоим. И он начал подумывать, что луне, собственно, и не к чему всходить. Думала ли Энн то же самое? Он не знал. Но если и думала, луне было все равно, так как он вдруг понял, что она уже тут, где-то за деревьями, – странное спокойное мерцание стало излучаться в воздухе, поползло по земле, исходило из стволов деревьев.
– Луна! – сказал он.
Энн не двинулась, и сердце его заколотилось. Вот как! Ей, как и ему, не хотелось, чтобы луна всходила! Медленно неясное мерцание наливалось светом, кралось между стволами, окутало их фигуры – и мрак рассеялся. А они все сидели не шевелясь, словно боясь нарушить очарование. Луна набралась сил и в холодном сиянии встала над деревьями; мир ожил. Джон подумал: «Можно ее поцеловать?» – и сейчас же раздумал. Да разве она позволит! Но, словно угадывая его мысль, она повернула голову и посмотрела ему в глаза. Он сказал: