Родной мой Алексей Кириллович, простите меня за пустяки, коими заполняю я страницы письма к Вам, но ничего другого не могу себе представить, коль откажусь от описания дел мирских и даже посторонних, кроме как в каждой строке писать, как люблю Вас, как тоскую, как виню себя. Целую Вас крепко и нежно глажу ваши щеки, уши, Ваши шелковые волосы. Вы снитесь мне каждую ночь, но так невнятно, что кроме того, что был сон, и Вы были в нем, я ничего путного не могу вспомнить. И пусть, зато в душе остается нежность и сладость.
Остаюсь Ваша жена Екатерина Сергеевна.
Санкт-Петербург, 30 ноября 1882 года».
Письмо третье.
«Милая Катенька, так и буду тебя теперь называть, потому что нет нам нужды придерживаться общественных манер и правил, я так по тебе тоскую, что иначе, чем Катенькой и звать тебя не могу. Спешу поблагодарить тебя за великую радость, которую ты так мило описала. Будь осторожна и во всем слушай маменьку, она родила пять раз, потому все тонкости ваших женских состояний знает. Как я хочу быть с тобой рядом, припасть к твоей груди, целовать животик твой и услышать шевеление нашего малыша. Любовь моя, ты напрасно терзаешь себя мнимой виновностью, твоей вины нет нисколько, а что касаемо меня, то я ни в чем не раскаиваюсь, знай я в тот момент о возможной расплате, поступил бы ровно так же, как и в действительности. Честь моей жены и моей семьи превыше свободы и даже жизни. Но не будем об этом. Описывай мне свое состояние, поведение нашего ребенка, мне от этих слов светлее и легче на душе.
А еще хочу сообщить тебе новость удивительную. Приехал в нашу тюрьму чин из здешней губернии, мы, конечно, об этом ничего не знали, потому, как никто из охраны с заключенными не разговаривает. Только вечером, когда вернулись с работ в барак, прибежал офицер и крикнул мою фамилию. Я, как положено, ответил, и велел он мне следовать за ним. Пришли в большое здание тюремной конторы, поднялись на второй этаж, там очень славно: на подоконниках широких цветы разные стоят, как у наших мужиков в деревне, герани всякие и прочая ерунда, но моей душе очень приятно, потому что прекрасного я уже полгода не вижу, только грязь, брань и разврат.
Подвел меня офицер к большим дверям и велел стоять молча. Странное дело, но никаких мыслей у меня в ту минуту в голове не было, потому что невозможно было предположить чтолибо разумное о причинах столь странного вызова. Здесь, родная моя, больше всего боятся наказаний за провинность, но я за собой никакого греха не предполагал, потому стоял и ожидал вызова. Наконец, дверь отворилась, и меня впустили в большую залу, уставленную вполне приличной мебелью и даже с коврами. Сапоги свои я основательно и тщательно почистил у входа, но ступать на ковер поопасался, остановился у входа. Два больших чина сидели в креслах, один, видимо, начальник нашей тюрьмы, сказал другому:
– Вот, Густав Иванович, это и есть Басаргин Алексей Кириллович, осужденный по известному Вам делу.
– Благодарю Вас, господин полковник, – ответил тот, кого назвали Густав Иванович. – А теперь попрошу Вас оставить меня наедине с осужденным.
Начальник вышел, Густав Иванович показал рукой на кресло:
– Проходите и садитесь, разговор у нас не на одну минуту.
Я сел, вижу, что перед господином лежит сшитая суровыми нитками картонная папка с несколькими бумагами внутри. Господин поднял на меня глаза:
– Я генерал Гитляйн, Густав Иванович. От имени Государя Императора поставлен для контроля законности при содержании преступников, а так же рассмотрения особых ходатайств по наиболее сложным делам. Суть вашего дела мне известна из сих бумаг, но я бы хотел услышать ее от вас, ибо часто написанное второпях и без нужной тщательности в расследовании сбивает с толку. Так и в вашем деле мне надо уяснить только одну деталь. Вы можете рассказать все по порядку?