– В пакете вместо денег пачка милицейских повесток. Как это понимать?

Нина ничего не могла объяснить:

– Там были деньги, сколько надо, всем районом собирали. А повестки? Откуда? О! Будьте вы прокляты, сволочи, жулики, это здесь, в милиции у меня вынули деньги, а всунули бумажки. Верните мне сына, я сделала все, что могла, добрые люди, помогите! Деньги в милиции, отнимите их! – Она едва стояла на ногах, десятки людей окружили плачущую женщину. Мужчина шепнул ей на ухо:

– Я все передам, тебя не тронут.

– А сынок мой?!

Мужчины уже не было рядом.

Ее кое-как успокоили, она сбивчиво рассказала про сына, про деньги, про милицию. Двое военных из пассажиров пошли в отделение вместе с Ниной. Ни капитана, ни тех двоих, что ее привели, не было, все остальные ничего не знали и не слышали. Один офицер написал заявление в дежурную часть, Нина с трудом расписалась, второй точно такую же бумагу унес в железнодорожную прокуратуру. Нину отвели в медпункт. Офицеры доложили о том, что сделано, извинились и ушли: подходил их поезд.

Славку отпустили к вечеру, Нину он нашел в медпункте – дежурная по вокзалу подсказала. В тот же день выехали домой.

10

Вечером Семен подошел к конторе, Дарья, как всегда в это время, домывала крыльцо, встал в сторонке, дождался, когда она привычным движением выплеснет мутноватую воду и насухо выжмет прополосканную тряпку.

– Доброго вечера, Дарья Мартемьяновна.

– И тебе здравствовать, Семен Федорович.

– Ты погляди, как у нас все мило да любо, кто услышит со стороны – ну, чисто голубки.

– А кого нам теперь совеститься, подумай сам: я своего когда еще схоронила, все водки напиться не мог, ты тоже свежий холостяк. Да голубками и были когда-то, только война все понарушила. Садись на крыльцо, не ругаться, поди, пришел, в конторе нет никого, говори, что хошь.

– Ты войну-то здря обижаешь, не она одна виновата, могла бы и у тетки в девках пожить. После такого расставания у меня никакого сумления не было, женатым себя считал, где удастся приткнуться уснуть, там и с тобой повидаюсь. Все мне твой синячок на губе помнился, я его специально подкусывал, чтобы подольше сохранился, вроде как только что присосала девчонка.

Дарья смахнула слезу:

– Как бы можно было у тетки жить, не метнулась бы. В Красну Армию хотели забрать, уже на комиссии гоняли, да только нельзя мне было на фронт.

– Очень даже можно, девок множо видел на фронтах, и по санитарной части, и по связи.

– Нельзя мне, Сема, я уже тяжелая была.

– Вот так? И когда же успела?

Дарья возмутилась:

– Ах ты, «когда успела?», а не ты ли всю ночь, прости Господи, до седьмого поту, да тут диво было не понести! Павлик-то, сын, который сейчас на Севере, от твоего семени, а мой-то Георгий Николаевич, когда узнал, что не гожусь к мобилизации, замечать меня стал, в контору пристроил, продукты приносил.

Сема не слышал последних слов, он никак не мог понять про Павлика, зачем она говорит, что его семя?

– Обожди, Дарьюшка, дай одуматься, что ты мне про Павла сказала. Мой, говоришь? А когда он народился?

– В марте, как и должно. Сема, не вини меня ни в чем, что вышла за другого, не выжить бы мне с дитем, а он взял, на себя записал. Что раньше никогда не говорила тебе, да и седни бы промолчала, да как-то расположилось все к тому разговору.

Сема плакал, слезы стекали по его щекам, он подбирал их застиранным платочком.

– А ведь я думала, что ты найдешь меня сразу, как вернешься, я бы все бросила, к тебе пошла. И когда повстретились, ты уж женатый был, и тогда бы пошла, да ты возгордился.

Сема всхлипнул:

– Тяжело, поди, одной-то? В районе-то, говорят, квартирка была и с теплом, и с уборной, а все оставила и переехала в глухомань нашу.