Превращение Гурии Аркадьевны в сову началось еще в далеком детстве. Рыхловатая девочка-подросток прочитала случайно научную книгу одного немецкого автора в переводе, трактующую вещи общего интереса. Однако, хотя она и пересказывала прочитанное, довольно верно следуя тексту, сверстники не заинтересовались ни сюжетом, ни вставными новеллами. Задетая за живое, Гурия обнаружила, что у нее остается масса свободного времени, и поступила в кружок для изучения условных рефлексов на курах. Тут ей стало ясно, что куры реагируют не столько на факты, сколько на символы. Стоило зажечь привычную лампочку – и заблаговременно натасканные петухи уже скликали наседок на несуществующее зерно. Гурия попробовала провести подобный эксперимент на одном знакомом старшекласснике, но, сколько она ни щелкала выключателем, тот так и не закукарекал. Гурия сделала вывод, что у приятеля отсутствуют нормальные рефлексы, и с этого момента спина ее стала покрываться сероватым пушком. Убеждение в том, что неподверженность примитивным символическим провокациям равнозначна болезненному отклонению от нормы ума, крепло в ее бедном уме по мере углубления образования. В частности, исследования, основанные на работах покойного Шулятикова, объяснившие особенности биографии и стиля писателя Льва Толстого исходя из гипотезы о заболевании эпилепсией в редкой форме, ей очень понравились. Вязкий слог, назойливое резонерство, неумение кратко выразить мысль, внезапные исчезновения из дому, терзания совести, засвидетельствованные очевидцами и в переписке, – все очень хорошо сводилось на эпилепсию. Были и другие примеры: Магомет, Достоевский, шизофрения у математиков и маниакальный психоз у художников… – птенец решения закономерно вылупился из яйца насиженного намерения, и юная совица поступила в медицинский институт, имея невысказанный умысел объяснять так называемых великих людей. Поскольку свободного времени оставалось по-прежнему много, занятия с курами не прекращались ни на неделю. Теперь тут шел гипноз. Перед носом проводили черту – курица цепенела. Черту удаляли – кура вновь оживала. Кое-что получалось и на людях. Члены кружка мужского пола лелеяли честолюбивые мечты попасть в самые высокие сферы и влиять на тех, кто там обращается, нечувствительными силами воли.

То было время оживленных надежд во всем ученом мире. Физики, сочинившие недавно потрясающую артиллерию и за то получавшие глазурованную галету еженедельно и пару лыж с палками для альпинизма раз в году, были уверены, что наверху наконец-то осознают, насколько их одаренность к вычислениям превосходит средний бездарный ум, и вот-вот призовут их сперва в советники, а там и всю политику сдадут им с рук на руки. Не столь привилегированные профессии не заносились так уж чтобы до власти, а смиренно прикидывали, на сколько звеньев отпустят цепочку и не дадут ли пощипать немного лопухи в соседнем палисаднике, скажем, в Северной Фракии или в Южной Дакии. Психиатрические мечтания приятелей Гурии были, конечно, дерзость, но дерзость, объяснимая подражанием. Это было время дерзаний. Ведь даже оскорбленные и униженные генетики наскоро соскоблили с кафельных университетских полов контуры жертв прошедшего лет пятнадцать назад парового катка, повесили их для памяти на стены лабораторий, достали из-за кордона фруктовых мух и вприпрыжку обогнали западных коллег скорыми ногами по теоретической части.

Дерзания и мечты отдельных наук приобретали яркое оперение племенных мифов, более того – иногда даже общечеловеческих религий. Я сам слышал, как подвыпившие студентки фармацевтического факультета пели хором: «Фармацевты – несгибаемый народ!», перевирая текст себе на радость. И если даже эта малопочтенная в наши дни ветвь не то химии, не то врачевания претендовала быть вроде всем известного жестковыйного богоизбранного племени, то любая отрасль посущественней теперь обзаводилась даже собственной эсхатологией.