– Брось его. Брось. Я не отпущу. Тогда стреляй сначала в меня. Стреляй в меня.

Густой желтый свет пропитанной салом пакли освещал их. Горбатые тени метались по сводам, уходившим во мглу, и Плужников слышал, как бьется ее сердце.

– Зачем ты здесь? – с тоской спросил он.

Мирра впервые подняла лицо: свет факела дробился в слезах.

– Ты – Красная армия, – сказала она. – Ты – моя Красная армия. Как же ты можешь? Как же ты можешь бросить меня? За что?

Его не смутила красивость ее слов – смутило другое. Оказывается, кто-то нуждается в нем, кому-то он был еще нужен. Нужен как защитник, как друг, как товарищ.

– Опусти руку.

– Сначала брось пистолет.

– Он на боевом взводе. Может быть выстрел.

Плужников помог Мирре встать. Она поднялась, но по-прежнему стояла вплотную, готовая каждую секунду перехватить его руку. Он усмехнулся, поставил пистолет на предохранитель, спустил курок и сунул пистолет в карман. И взял факел.

– Пойдем?

Она шла рядом, держась за руку. Возле лаза остановилась:

– Я никому не скажу. Даже тете Христе.

Он молча погладил ее по голове. Как маленькую. И загасил факел в песке.

– Спокойной ночи! – шепнула Мирра, ныряя в лаз.

Следом за нею Плужников пролез в каземат, где по-прежнему мощно храпел старшина и чадила плошка. Прошел к своей скамье, укрылся шинелью, хотел подумать, как быть дальше, и – заснул. Крепко и спокойно.

Утром Плужников встал вместе со всеми. Убрал все со скамьи, на которой столько суток пролежал, глядя в одну точку.

– На поправку повернуло, товарищ лейтенант? – недоверчиво улыбаясь, спросил старшина.

– Вода найдется? Кружки три хотя бы.

– Есть вода, есть! – засуетился Степан Матвеевич.

– Польете мне, Волков. – Плужников впервые за много дней содрал с себя перепревшую гимнастерку, надетую на голое тело: майка давно пошла на бинты. Вынул из продавленного чемодана смену белья, мыло, полотенце. – Мирра, пришей мне подворотничок к летней гимнастерке.

Вылез в подземный ход, долго, старательно мылся, все время думая, что тратит воду, впервые сознательно не жалея этой воды. Вернулся и так же молча, тщательно и неумело побрился новенькой бритвой, купленной в училищном военторге не по надобности, а про запас. Растер одеколоном худое, изрезанное непривычной бритвой лицо, надел гимнастерку, что подала Мирра, туго затянулся ремнем. Сел к столу – худая мальчишеская шея торчала из воротника, ставшего непомерно широким.

– Докладывайте.

Переглянулись. Старшина спросил неуверенно:

– Что докладывать?

– Все. – Плужников говорил жестко и коротко: рубил. – Где наши, где противник.

– Так это… – Старшина замялся. – Противник известно где: наверху. А наши… Наши неизвестно.

– Почему неизвестно?

– Известно, где наши, – угрюмо сказал Федорчук. – Внизу. Немцы наверху, а наши – внизу.

Плужников не обратил внимания на его слова. Он говорил со старшиной, как со своим заместителем, и всячески подчеркивал это.

– Почему не знаете, где наши?

Степан Матвеевич виновато вздохнул:

– Разведку не производили.

– Догадываюсь. Я спрашиваю: почему?

– Да ведь как сказать. Болели вы. А мы выход заложили.

– Кто заложил?

Старшина промолчал. Тетя Христя хотела что-то пояснить, но Мирра остановила ее.

– Я спрашиваю, кто заложил?

– Ну я! – громко сказал Федорчук.

– Не понял.

– Я.

– Еще раз не понял, – тем же тоном сказал Плужников, не глядя на старшего сержанта.

– Старший сержант Федорчук.

– Так вот, товарищ старший сержант, через час доложите мне, что путь наверх свободен.

– Днем работать не буду.

– Через час доложите об исполнении, – повторил Плужников. – А слова «не буду», «не хочу» или «не могу» приказываю забыть. Забыть до конца войны. Мы – подразделение Красной армии. Обыкновенное подразделение, только и всего.