– Мне нужно идти. Извините.

Валье ничего не сказал в ответ, но окликнул меня, когда я уже была у двери, чтобы напомнить мне, что я забыла рюкзак. Я ощущала на себе его пристальный взгляд, пока возвращалась за рюкзаком, и вдруг услышала его голос – такой издает музыкальная шкатулка, когда ее открываешь.

– Что я тебе сделал, что ты чувствуешь себя такой несчастной? Почему ты плачешь?

Я утерла слезы и, не оглядываясь, направилась к двери.

– Прощайте, доктор. Спасибо.

Оказавшись на улице, вдохнув свежий воздух пасмурного осеннего полдня, я смогла успокоиться. И, бодро направившись к своей машине, думала, что к добру это или к худу, но я больше никогда не появлюсь в консультации доктора Аристидеса Валье. Хотя, быть может, и было ошибкой прийти сегодня к нему и сказать об этом, верно то, что со всем покончено. Моя работа закончена, а вместе с ней и моя прежняя жизнь.

И теперь я отправлялась, как Ромео, в изгнание самой обычной жизни.

8

У меня в спальне стоит старый плетеный стул – реликвия из дома родителей. Дядя Хавьер, брат папы, в доме которого мы с Верой прожили несколько лет после трагедии, собрал наши пожитки и отправил на хранение в огромный, километровый, мебельный склад, в ожидании того момента, когда мы соберемся ими распорядиться. Но оказалось, что распоряжаться-то особенно некому: Вера так никогда и не появилась на этом складе, а я всегда была более практичной, чем сестра, и, хотя мне тоже очень не хотелось, в конце концов решила использовать кое-что из этого скарба, чтобы заполнить пустоты в моей квартире-прикрытии на улице Юсте.

И это стало моей большой ошибкой, в чем я убедилась чуть позже. Слезы не давали мне увидеть на том складе почти ничего. Фокус заключался вовсе не в том, что эти вещи оживили мои воспоминания, наоборот, стало казаться, что они мне не принадлежат. Они принадлежали девочке, которую звали Диана Бланко и которая жила своей жизнью, параллельной по отношению к моей. Так что я в результате развернулась на сто восемьдесят градусов и была готова уже навсегда уйти оттуда, когда сквозь пелену слез разглядела этот стул. Он был частью гарнитура, стоявшего у нас в саду, возле бассейна. Деревянная крестовина, которой соединялись ножки стула, была с одной стороны поломана, и папа кое-как замотал ее изолентой. Понятия не имею, почему я тогда унесла с собой именно этот стул, – он никоим образом не мог вписаться в минималистский интерьер моей непритязательной квартирки. Потом я стала думать, что это был типично мамин порыв, один из тех, склонность к которым унаследовала Вера. Со мной же подобное случалось крайне редко – что-то вроде яростного желания бросить вызов собственной боли: «У меня отняли родителей, мое прошлое, а теперь еще лишают всех моих вещей?» Так что я вцепилась в этот стул и с ним ушла. Больше я на склад не возвращалась и все распродала через агентство, когда не стало дяди. А стул остался со мной, стоял в моей спальне, в изножье кровати, хотя я и использовала его только как вешалку для одежды. И никогда на него не садилась – не потому, что боялась, что он старый и развалится, а потому, что он особым образом скрипел, когда на него садились, – издавал специфический и неприятный звук, будто наступаешь на сухие листья, и раздавался он исключительно в том случае, если стулу приходилось выдерживать вес человека.

И вот этот-то звук услышала я, когда выключила телевизор тем утром: именно скрип плетеного стула из камыша в спальне – в комнате, куда я еще не заходила, придя домой.


Я только что вернулась после консультации с доктором Валье и не то чтобы чувствовала себя по-настоящему плохо, но ощущала какую-то пустоту, как когда ты стараешься-стараешься что-то делать, а потом это что-то неожиданно заканчивается, и непонятно, на что направить высвободившуюся энергию. Было утро четверга, прошло всего трое суток с того дня, как я объявила о своей отставке. Почти все, кто должен был быть поставлен в известность, уже об этом знали: Алварес, Падилья, Мигель и Вера. Также я покончила все дела с доктором Валье. Оставалось только навестить Клаудию Кабильдо и позвонить сеньору Пиплзу, но это я решила отложить на потом, отодвинув на последнее место, и даже не была уверена, что сделаю это. Я оказалась в том переходном состоянии, когда признаки новой жизни пока не очевидны, а вот отсутствие жизни прежней уже ощущается; этот разрыв между тем, что хочешь, и тем, что на самом деле делаешь, он как «наваждение» – насколько я помню, именно так в шекспировской пьесе именовал Брут свой план убить Цезаря. К счастью, неотложных забот хватало: моя жизнь с Мигелем, возможные поиски новой работы, еще одна возможность – не сейчас, конечно, а в перспективе, но различимой – завести детей и, естественно, моя сестра.