, выехавших в развитые страны, и наших детей, объединяет «советское прошлое» окружающих их взрослых, прежде всего их родителей. Эмиграция – это шаржированный образ нас самих, зеркало для социальных процессов и психологических эффектов, в которые погружены мы здесь, но которые трудно отрефлексировать. Эмиграция – это один это один из «кризисных», латентных сценариев, в рамках которых живет среднестатистический россиянин. Еще поколение назад, в период закрытости и идеологической монотонности, только продвинутая часть интеллигенции видела в эмиграции и диссидентстве способ ухода от жизни в ситуациях, требующих от них обязательного подчинения и стереотипности суждений – качеств, с которыми меньше всего сочетается свободолюбивая мысль интеллектуалов. Однако публичная демонстрация своей оппозиции, наиболее выраженная в эмиграции, была и своего рода поэтическим эпатажем, акцией, направленной на то, чтобы привлечь к своей персоне внимание и увеличить популярность, в которой нуждается всякий писатель или поэт. Об этом, например, говорил в одном из своих интервью известный поэт-авангардист Дмитрий Пригов. У политической, диссидентской эмиграции есть этот эстетический заряд отстранения и самолюбования, который для многих был и высшей точкой самоидентификации. Почти оргазмическое наслаждение от видения своего красивого изображения и неистовое желание убедить в этом других. Образ Нарцисса и русская эмиграция в Париже – эта та тема, которую я настойчиво пыталась обойти, хотя, безусловно, это существенный ракурс для описания нашей эмиграции как таковой[4].

«Соблазн эмиграции» – это балансирование на грани реальности и фантазии в попытке открыть другую эстетику, не эстетику вхождения в тяжелые воды эмиграции, а эстетику выхода из состояния асфиксии, в которое попадают женщина и ребенок, оказавшись один на один со стихией. На каждом биографическом повороте параметром, по которому узнаешь о мере возможного, как раз и является чувство асфиксии, пережитое вместе с ребенком во время родов. Потом это закрепляется, перерождается в постоянную потребность успеть посмотреть ребенку в глаза – выдержим или нет? Как дельфин, выпихивающий своего детеныша на поверхность[5].

Конечно, соблазн эмиграции – это еще и богатый познавательный прием, изыск мерцающего восприятия, двойного зрения, видения сущностного и иного. Однако в этой книге философский и гносеологический мотив исследования я бы опустила, чтобы не затуманивать вещи более существенные[6].

Метафора противопоставления свободы и несвободы лежала в основании идеологии всех волн эмиграции вплоть до последнего времени. Советский Союз в рамках этой модели рассматривался как тюрьма, царство несвободы и тоталитаризма, а западные страны, о которых большинство знали только понаслышке, – как бесконечная свобода и радость реализации. Таким образом, сама эмиграция казалась выходом в сгармонизированный, неразорванный космос, где слова и вещи находятся в радостном согласии. Деление на официальную культуру и язык и неформальную, андеграундную культуру разговоров на кухнях и в курилках стало уже общим местом[7]. Такая ситуация раздвоенности привела к возникновению феномена внутренних эмигрантов, людей, которые не согласны «с политикой, идеологией, действиями государства, гражданами которого они являются, не имеющие возможности без ущерба для себя в силу репрессивных мер государства это несогласие выразить»[8].

В русской культуре персонаж, который может противопоставить себя всем и всему попадает или в герои (быть над) или в предатели (быть вне). Образ героя и образ Нарцисса при всей их одиозности вводят нас в пространство одноактных пьес с трагическим финалом. Они дают предписания умереть (в мертвом отображении, от которого нельзя оторвать взгляд, в патетической акции смертельного противостояния), но никаких – как жить. Эти мифы, лежащие в основании идеологии русской эмиграции, ограничивают ее в своем осознании. Описания «непростой жизни в эмиграции» типа тех, которыми нас порадовал в свое время Эдичка, похожие на публичные доносы, поток которых продолжается до сих пор, за которыми стоит, по сути, психология душевной праздности и культурного безделья, еще менее интересны. При всей силе используемых в них выражений.