Но пять лет назад – это было все равно что в другой жизни. Теперь все возможные сложности приходилось учитывать, и сложностей такого рода Лера теперь боялась.

«Тоже возраст, может?» – подумала она то ли с безнадежностью, то ли с надеждой.

– А что Ленка говорит? – спросил Митя. – Почему они расстались?

– Да ничего толком не говорит, – вздохнула Лера. – Перестали быть нужны друг другу, мы разные люди и прочее в этом духе.

– Может, так и есть.

– Может, так. А может, не так.

– Тебя пугает, что она слишком легко расстается?..

– Митька! – воскликнула Лера. – Ты ясновидящий?

– Просто знаю, что тебя может напугать. Но боишься ты зря. Для нее время еще не имеет ценности, вот и вся причина.

– При чем здесь время? – не поняла она.

Митя умел заинтересовать ее в такие минуты, когда интерес – это было последнее, что сама она могла бы в себе обнаружить.

– При том, что его длительность драгоценна. Но странно было бы ей это понимать.

Лера и сама не очень поняла, что он имеет в виду.

– Не такой уж Аленка ребенок, – сказала она.

– Она вообще не ребенок. Но в двадцать пять лет еще не существует времени, – повторил он. – Это объективно так, ни от ума не зависит, ни от характера.

– Главное, она сама расстроена, я же вижу, – снова вздохнула Лера. – Расстроена, подавлена.

– Я с ней поговорю, – сказал Митя. – Не обещаю, что немедленно, но поговорю.

– Я совсем не уверена, что ей нужно опять сойтись с Егоровым, – пожала плечами Лера.

– А я и не об этом с ней говорить собираюсь.

О чем он собирается с Аленкой говорить, Лера не спросила. Такие разговоры можно было предоставить на полное его усмотрение. Как, впрочем, и любые другие разговоры, и вообще все, что он считал нужным делать.

– Что это за Гордей, кстати? – спросила она.

Того, что Митя сказал об Аленке, достаточно. А о Гордее Пестереве ей необходимо знать побольше, раз с ним ведутся беседы за закрытыми дверями.

– Оперный режиссер, – ответил Митя.

– Не слышала про него.

Лера была директором Ливневского театра уже двадцать лет. Она считала себя отчасти и завхозом, и психологом, и от общения с чиновниками избавляла Митю по мере своих возможностей, хотя эта мера становилась все меньше с каждым не годом уже, а месяцем. Но всем, что касалось музыки, Митя занимался сам, и его место в музыкальном мире было таково, что Лерина помощь для ориентации в этом мире ему не требовалась. Так что вполне могла она не слышать про оперного режиссера Гордея Пестерева.

– Молодой он, вот и не слышала, – сказал Митя. – Я его пригласил к себе на репетицию в Берлин, и в аэропорту мы с ним потом поговорили.

– Так это ты из-за него спать не поехал, когда рейс отменили! – возмутилась Лера.

– У меня не было бы другого времени для разговора. – Митя опять улыбнулся ее возмущению. – А так мы все успели обсудить.

– Это что же?

– Что можно обсуждать с режиссером? Он хочет поставить «Скрипку Ротшильда». Я хочу, чтобы он поставил ее у меня.

– А разве есть такая опера? – удивилась Лера. – Или он ее напишет?

– Он не композитор, но опера такая есть. Начал ее Флейшман, закончил Шостакович. Там сильная была история, почитай, тебе интересно будет.

«„Скрипка Ротшильда“ – это ничего, – подумала Лера. – Ну что там может быть… такого? Чехов и Чехов».

Она устыдилась своей мелкой мысли, но что поделать – после скандала в Новосибирске из-за оперы про Христа, после травли режиссера и увольнения директора, да еще с волчьим билетом, не следовало удивляться ничему, в том числе и опасливым мыслям в собственной голове.

Митя стоял в эркере, шторы не были задернуты, стеклянная стена у него за спиной была подсвечена парковым фонарем. Серебрилась его седина, силуэт был вписан в ломаный чертеж древесных веток. Во всем этом была тревога.