А после обычного бестолкового дня, когда не наведывался Загуляев и не удавалось за целый вечер ни с кем словечком переброситься, улыбочкой перекинуться, возвращался Топтыгин домой по асфальтовой стежке, среди людей. Был он в такие вечера глух и нем, нёс под шапкой бетонное спокойствие. Чахлые фонари выхватывали из сумерек серый гранит лица его, только челюсть стучала от холода, а в глазах тосковала неутолённая жажда жизни, жажда исполинская, простому человеку непосильная, бедному труженику недозволительная.


Как-то раз в июньский день, будничный, примечательными событиями не отмеченный, явился Топтыгин домой без отягчающих, усталый, растрёпанный, голодный, но на судьбу всё равно не обиженный. Он звонок дверной, словно клопа, придавил. И прихлопнул на всякий случай ещё разок. После целого дня в каменных чоботах каждая минута губительна для пят. Маялся Топтыгин, ног не чувствуя, но никто ему отворять не спешил. Проник он тогда в дом тихонько, с помощью ключа, но всё равно осталось его появление незамеченным, никакого досмотра ему не учинили. Только блуждала по комнатам шаровой молнией незнакомая тягостная тишина. Скинул он побыстрей кусачие чоботы, вздохнул с облегчением, будто каторжник, избавленный от кандалов. И отправился на разведку.

В спаленке малой было темно и тихо. В зале телевизор молчал, а в незанавешенное окно, будто в зеркало, гляделась ночь, косы чёрные расплетая. Слегка встревоженный, как любой, кто прямо в глаза ночи глянул, побрёл Топтыгин дальше, в тоске позабыв в уборную завернуть. А всё потому, что дверь на кухню была прикрыта, под ней полоска света мигала. Первая догадка ураганом налетела на Топтыгина. Словно молодая гибкая пшеница, пали ниц пред той догадкой все другие. Заподозрил, что пришли к жене давно обещанные, те недобрые, которые «найму, изведут». Но ведь не было отягчающих, в проступках не уличён – выходит, правосудие ни к чему, расправляться не за что, пусть она как хочет, только надо по справедливости! Отлегло маленько от сердца, улетел ураган на лестничную клетку другого дурака искать. Выходило, первой затесалась ложная тревога. Вслед за ней закралось подозрение новое, совершенная для Топтыгина диковина. Крутил он это подозрение, вертел, а что дальше – понятия не имел. Словно выкопал по осени вместо картошки ржавую кружку.

«Да неужто Антонина моя Потаповна хахаля завела? Они, значит, в любовь играют, а Топтыгин – горбаться, ишачь?» Рванул ручку двери, кинулся к ним туда, на всё готовый. Ослепил яркий свет милой кухоньки. И опешил Топтыгин-муж от увиденного. За столом, покрытым клетчатой клеенкой, за родным и близким «нашим» столом, который этими вот руками чинил, сидели, головы повесив, жена и соседка снизу. Обе лохматые, а их сбивчивое воркование, шею лебединую вытянув, озаряла бутылка водки, наполовину порожняя.

Проскулила дверь скрипучая и Топтыгина вторжение выдала. Встрепенулись бабы, крыльями захлопали, словно совы невысокого полета. Кричали наперегонки две вопленицы, стонали и выли в оба уха. Оглушили Топтыгина охами-вздохами, совершенно сбили с толку утомлённого человека. «Эх, – всхлипнулось ему, – от этого гама предчувствие отказало: не раскусишь, к добру или не к добру орут. Вроде дом цел, значит, не сгорел. Вроде жена цела, значит, не померла. А раз обе они за водкой сидели, значит, не поругались, не заболели». Разгадал Топтыгин только одно: что остался без ужина, о дальних последствиях пока не сообразил. Продолжался концерт на два голоса. Горючими слезами закапанный, дыханием водочки окутанный, старался Топтыгин переводить с бабьего языка на человечий, только мало чего из их воя уразумел. А взглядом всё к бутылке тянулся, аж поперхнулся, пчёлкой вокруг горлышка кружил, аж затужил, бочком-волчком подбирался ближе и ближе: эх, хоть бы чуток нюхнуть и хлебушек вон в ту капельку обмакнуть!..