.

О пользе изображений говорит и другой святой подвижник – Нил Синайский, ученик свт. Иоанна Златоуста. В письме к некоему префекту Олимпиодору, вознамерившемуся построить церковь и украсить ее стенной живописью, св. Нил дает такой совет: «Пусть рука превосходнейшего живописца наполнит храм с обеих сторон изображениями Ветхого и Нового Завета, дабы те, кто не знает грамоты и не может читать Божественных писаний, рассматривая живописные изображения, приводили себе на память мужественные подвиги искренне послуживших Христу Богу и возбуждались к соревнованию достославным и приснопамятным доблестям, по которым землю обменяли на небо, предпочтя невидимое видимому»[9].

Однако широкое распространение иконописных изображений в народе было не только школой веры, но и той почвой, на которой неокрепшее в вере сознание невольно провоцировалось своим языческим прошлым. Не умея понять глубину различия образа и Прообраза, неофит отождествлял их, и его иконопочитание нередко превращалось в идолопоклонство, а молитва воспринималась им как магическое действие. Отсюда и возникали те весьма опасные отклонения, что возмущали строгих ортодоксов.

Наряду с этим византийская знать, которая в отличие от простолюдинов была образованна и изощренна в богословских вопросах, впадала в другие крайности. Так, например, при императорском дворе в моду вошли наряды, украшенные изображением святых, ангелов и даже Христа и Богородицы. Так, например, в мозаиках церкви Сан Витале в Равенне (VI в.) изображена императрица Феодора, и на подоле ее платья мы видим вышитую композицию «Поклонение волхвов». Светская мода явно стремилась подражать священническим одеждам, восхищавшим современников великолепием и пышностью. Но если употребление сакральных образов в церковных облачениях объяснимо их символической функцией, то использование священных изображений в светской одежде не только противоречило здравому смыслу, но и являлось явной профанацией святыни. И это также не могло не возмущать истинных ревнителей православия.

Видя подобное отношение к священным образам, некоторые из них приходили к выводу, что лучше вовсе не иметь икон, нежели поощрять возврат к язычеству. Этот неожиданный поворот ортодоксии вполне объясним, ибо, когда маятник сильно оттягивают в одну сторону, то он неизбежно отклонится с той же силой в прямо противоположную.

Надо помнить также, что в предиконоборческую эпоху процесс формирования художественного языка церковного искусства еще не завершился. Восприняв на определенном этапе традиции позднеантичной живописи, иконопись (а также фреска и мозаика) переживала этап формирования стиля, в церковном искусстве происходил отбор собственных художественных принципов. Со временем икона сформировалась как сложнейшая и гармоничная знаковая структура. Ее язык от первоначального чувственного реализма постепенно переходил к формам все более символическим и аскетическим. Но на ранних этапах соединение античной (а в сознании людей того времени – просто языческой) традиции с христианским откровением вызывало по меньшей мере недоумение. В какой-то мере опасения об излишней чувственной природе античного искусства, обольщающего глаз и уводящего душу от чистого созерцания, были не лишены основания. Постоянно раздавались голоса: «Как даже осмеливаться посредством низкого эллинского искусства изображать Преславную Матерь Божию, в которой вместилась вся полнота Божества, высшую небес и святейшую херувим?» Или: «Как не стыдятся посредством языческого искусства изображать имеющих царствовать со Христом, соделавшихся сопрестольными Ему, которым предстоит судить вселенную, уподобившихся образу славы Его, когда, как говорят слова Священного Писания, их не был достоин весь мир?»