Дед еще строже посмотрел на нас двоих – догадался, что мы не только не переживаем вместе со всеми с трепетом, но и мысли наши о другом.

– Вин спивав, як хэрувим, – даже грозно повторил дед. – А мы уси всталы и слухалы його, плачучи. И так вси стояли, поки вин не закинчив.

Снова длинная пауза, и длинное молчание без движения на поляне.

Ан сидел белый как мел, и глаза его стали такими зелеными, какими бывает только трава после грозы.

– А колы вин закинчив, то розкынув руки и вопросыв: «Ты мене чуешь, Боже?» И знову заплакав. И мы уси стояли навколо и плакалы разом з ним. А батюшка наш зробыв нам знак, щобы мы не розходылысь, коли ваш брат знову повэрнувся до алтаря и пидняв молытвенно руки.

Так они стояли все в церкви, и брат пел им и пел.

Дед показал нам осанистого мужика, который подтвердил, что пел великий артист, потому что он сам, Остап Непийко, был в самом Киеве и много слушал хор Софийского собора, который знает весь мир, и потому может отличить пение мастера. Так вот, наш брат пел лучше, чем тенора в том хоре. Потому что он, Остап Непийко, знает того профессора консерватории, у которого наш брат обучался.

Тут мы с Аном вообще раскрыли рты – наш Алик? Консерватория? Обучение?

А Остап Непийко важно достал из-за пазухи пакет, завернутый в красный платок с вышивкой петухами, долго его разворачивал – и вся громада смотрела на него – и передал его нам.

На конверте и правда был написан адрес Киевской консерватории, а внутри лежало письмо от Алика, в котором он благодарил профессора Концевича за все добро, что видел от него, за все уроки, которые были лучшими часами в его жизни, и просил простить его, что бы о нем, своем ученике, тот ни узнал.

Ни мне, ни Ану брат не написал прощального письма – а что это письмо было прощальным, сомнений не возникало.

На Ана я боялась смотреть – казалось, кожа треснет у него на скулах, так крепко он стиснул зубы.

После церкви, откуда нашего Алика провожали все прихожане как большого артиста и человека, брат перешел в «колыбу» – трактир, где по воскресеньям после церкви мужики вели неспешные разговоры за чарками горивки или меда. Там он тоже пил, пел, и всем запомнилась особо одна песня, после которой он тоже вопрошал: «Боже, ты мене чуешь?»

Я хорошо помню эту песню с детства, в особенности когда мы с Аном ездили на пароходе по Днепру в казацкие «таборы». Там вечерние застолья всегда заканчивались тем, что какой-нибудь высокий тенор начинал выводить под «шляхом». Млечный Путь, видный в степи ночью, и правда, как молочная дорога, называется у них казацким шляхом.

До сих пор помню слова этой песни, которые неразрывно у меня связаны со звездным небом и притаившейся жаром в ночной прохладе необъятной степи: «Дывлюсь я на небо та й думку гадаю, чому я не сокил, чому не литаю, чому мени, Боже, ты крылив нэ дав, я б землю покинув и в небо злитав…»

Нашли Алика утром в долине. Он тихо приплыл туда по небыстрой горной речке, так что на теле не было ни ран, ни ссадин.

– Вин лежав на спыни и очи його булы розкрыти так, наче вин бачив Бога. Святый був чоловик, – завершил свое сказание дед.

И ушел вместе со всей громадой.

Только осанистый Остап Непийко долго доказывал еще нам, каким великим артистом был наш брат, и просил разрешения самолично передать в руки письмо профессору из консерватории, потому что для него, для Остапа Непийко, это будет большая честь. Наконец и он растворился в незаметно упавшем вечере.


Мы же Аном долго сидели на том месте, где нашли нашего брата. Я молилась, чтобы Ан заплакал, но Бог ему не дал слез. Только кожа на скулах натягивалась все туже, так что я боялась уже заглядывать ему в лицо.