, воспитывалась среди новых европейских веяний и преданий благочестивой отечественной старины». А поэтому в ней так легко переплетались версальские банкеты и русская кухня, менуэт и плясовая.
В «личной жизни» Елизаветы также оказалось множество несоответствий «штандарту». В. О. Ключевский так говорит о ней в своих лекциях: «Невеста всевозможных женихов на свете… она отдала свое сердце придворному певчему из черниговских казаков, и дворец превратился в музыкальный дом: выписывали и малороссийских певчих, и итальянских певцов… те и другие совместно пели и обедни и оперы».
«Черниговский казак», пастушок – Алексей Разумовский, будущий граф и морганатический супруг царицы.
А среди «выписанных для двора малороссийских певчих» оказался в тот год и наш герой – Григорий Сковорода…
М. Ковалинский в своей биографии не слишком распространяется об этом «незначительном» событии, словно для лубенских казачков отправиться в путешествие в Москву и Петербург ничуть не удивительнее Сорочинской ярмарки. Я уже не говорю, что быть подле императрицы, пусть и в виде коврика под ногами – голубая мечта любого дворянского недоросля. Не распространяется биограф, скорее всего, по-философски – внешние обстоятельства: вся эта мишура и букли – его учителем никогда не ценились. Стоит ли тогда «акцентировать внимание» на подобных мелочах?
Рассказывает же весьма бесхитростно: «Тогда царствовала императрица Елизавета, любительница музыки и Малороссии. Способности Сковороды к музыке и отменно приятный голос его стали причиной выбора его ко двору в певческую капеллу, куда он и был послан при вступлении на престол императрицы».
Так «незатейливо» начинались его странствия – мандры (от немецкого «wandern» – путешествовать, бродить). В начале декабря 1741 года Сковорода вместе с другими голосистыми малороссами прибыл в Петербург, новую столицу государства Российского.
Петербург, еще только, по сути, расчерченный, но уже проткнувший серое северное небо Петропавловской иглой, уже смотревший на Неву окнами Двенадцати Коллегий и хранивший в новой Кунсткамере коллекцию Петра, был великолепен. В нем, конечно, еще много было свободы и необузданности, соленого ветра и дикого нрава; но его «портные» – от Леблона и Земцова до Кваренги и Растрелли – уже вовсю кроили прочную ледяную ткань на парадный вицмундир, застегнутый на все пуговицы и крючки и сверкавший эполетами и геройскими звездами и крестами.
Будет – как же без этого – своя «казенная форма» и у елизаветинских певчих – малиновые мундиры с шелковыми пуговицами…
Можно сказать (так по меньшей мере следует из жизнеописания), что Петербург не произвел на Сковороду должного впечатления – не пленил, не закрутил как иных провинциальных дитятей в водовороте входивших тогда в моду балов и маскарадов, не ослепил праздничными фейерверками, не опьянил роскошью (конечно, певчие из «подлого сословия» на золоченый экипаж рассчитывать не могли, но получали от 100 до 200 рублей в год – деньги по тем временам вполне мещанско-приличные). Петербург словно исчез, никак не отозвался. Его жизнь шла отдельно, Сковороды – отдельно. Сошедшись на перекрестке – не пересеклись…
Именно это «биографическое ощущение» и является главной ошибкой исследователя. Я склонен думать – несмотря на практически полное отсутствие «личных фактов» пребывания Сковороды в столице, – что как раз Петербург стал настоящим испытанием для неокрепшей души недоучившегося спудея. Он его ошарашил, оглушил, отвратил от мира. Впрочем, жестокое житие Петербурга низвергало и щелкало по носу многих. Позднее забивало человека в подполье, заставляло в полной мере испытать приступы зависти и осознавать свое ничтожество, награждало кислым виноградом любви (не потому ли в жизни Сковороды никогда не будет женщины?), развращало, подличало. Словом, имело все те «прелести», которые принято называть «светом».