Словно он растоптал фиалку! А для чего же еще существуют фиалки?
Ее отец однажды сказал о цветах странную вещь. Кто-то восхищался портретом его бабушки. «Да, – сказал он потом, – наверное, она была красива, но она убивала красоту во всем, к чему прикасалась. В ее присутствии даже полевые цветы становились простыми сорняками».
Скольким еще цветам суждено стать простыми сорняками? В ту ужасную ночь в Брайтхелмстоне была минута, когда Генри сказал: «Моя лилия, моя белая лилия». А потом он стал плакать, плакать над лилией – если это была лилия, – которую только что извалял в грязи.
Об этом всегда пишут в стихах. Даже цветам приходится служить тому же. И вся твоя жизнь от детства и до старости – словно «Пастуший календарь», где у каждого цветка есть свой эпитет: невинная маргаритка, непорочная лилия, стыдливая фиалка, пунцовая роза. А дальше что?
«А дальше – плодоносная яблоня».
Она села на постели. Нет, только не это. Пусть женщины – рабыни, но никто не смеет навязывать им это последнее из унижений. За девять месяцев еще будет время, много времени, чтобы найти какой-нибудь выход.
А что, если это ложная тревога? Тошнота могла быть случайной. Но даже если нет, каждая женщина имеет право выбирать; стоит только принять яд, и все будет кончено.
«Не обманывай себя. Это следовало сделать пять недель тому назад. У пристани было глубоко, и у тебя в руке был острый нож, – а что ты с ним сделала?»
«Разве я не должна была сдержать слово? Как будто я не предпочла бы…»
«Лги кому-нибудь другому. Ты выбросила нож потому, что испугалась смерти. Ты струсила, моя милая, ты струсила».
Что все это значит? В комнате никого нет. Спорит ли она сама с собой, как делают сумасшедшие? Или…
Женщина на портрете! Мать-чудовище, которая уговаривала свою дочь повеситься… Или она вернулась спустя пятьдесят лет, чтобы снова приняться за прежнее?
Отец говорил, что трус… Что он говорил? «Трус – это человек, который обещает себе, что в следующий раз не подчинится». Как страшно он это сказал.
«И теперь ты знаешь – почему. Да, в твоих жилах течет рабская кровь – его кровь. Он знал, на какой женщине женился, но до самой смерти оставался ее рабом; и ты сделана из того же теста».
«Ты меня не испугаешь. Я никогда не покорюсь».
«Ты думаешь? О, без сомнения, сначала ты будешь скулить. Что же, скули – кому какое дело? А когда тебе надоест, ты перестанешь скулить. И ты будешь плодоносить столько раз, сколько заблагорассудится твоему хозяину».
А после плодоносной яблони – что? Кислый, сморщенный, никому не нужный старый дичок. И в конце концов – гниющая, пахнущая падалью поганка.
Она снова рассмеялась – нехорошим смехом.
Нет, она все перепутала! Ведь это его эмблема. Эмблема каждого торжествующего самца: веселка[7], на которую она недавно наткнулась в орешнике. Сперва ей показалось, что где-то рядом валяется падаль, но потом она чуть было не наступила на эту мерзость.
Она старалась взять себя в руки. Довольно, довольно! Как гнусно!
Вот до чего она дошла. Она упивалась мыслью, что не дала тому, первому, загрязнить себя, раз чуть не выцарапала ему глаза. Но они оба загрязнили ее: один – тело, а другой – ум, если в ее воображении рождаются такие образы.
«Ну, а пока медальон с волосами двух щенят, умерших от дизентерии, понравится леди Монктон своей скромностью и изяществом и, кроме того, даст возможность не тратить лишние деньги».
Глава VIII
На званом обеде Генри не раз пришлось удивляться.
Сначала он немного боялся и за себя и за Беатрису. Ему приходилось бывать в замке на заседаниях избирательного комитета и на других деловых собраниях, но к обеду он был приглашен сюда впервые.