Бабушка, в отличие от прочих взрослых, никогда не менялась в лице при виде наших порезов, ссадин и даже переломов. Она выключила плиту, вытерла руки полотенцем, попутно обтерев лицо Мелкого от налипшей грязи – жест, который обычно вызывал у него чувство глубокого возмущения, то ли потому, что ассоциировался с детсадовским возрастом, то ли потому, что бабушка всегда делала это походя, совершенно не обращая на самого Мелкого никакого внимания, – и осмотрела палец.
– На этот раз – в травмпункт, – вынесла вердикт бабушка, – только шину наложу.
Мелкий все еще продолжал держаться, но чувствовалось, что он делает это из последних сил.
– Будет больно? – спросил он.
– Нет, – ответила бабушка.
Это немного нас успокоило. У нашей бабушки была уникальная черта, которой не обладал ни один из встреченных нами взрослых, особенно если взрослый был врачом. На вопрос, будет ли сейчас больно, нам всегда отвечали «нет» или «совсем чуть-чуть». К пяти годам даже тот, кто продолжал верить в безграничное совершенство окружающего мира и Деда Мороза, понимал, что это самая настоящая ложь со множеством оттенков. «Нет» значило «да», а «совсем чуть-чуть» – «очень больно». Было непонятно, почему взрослые так поступают. Но бабушка всегда говорила правду, так что, если она сказала «нет», можно было успокоиться.
Мы приехали в травмпункт через три часа. Старенький доктор быстро наложил гипс, и к ужину мы вернулись домой. Гипс на пальце оказался не таким уж обременительным, и Мелкий быстро к нему привык.
Через две недели гипс сняли.
На следующий день мы проснулись очень рано и не могли придумать, чем заняться. Солнце только поднималось, было еще холодно, мы сидели на крыльце, и пока ничего не пришло нам в голову. И тут взгляд Мелкого упал на дедушкину удочку. Мелкий все еще читал «Маленьких дикарей», поэтому удочка, которая до этого была всего лишь одной из вещей, о которых мы почти наверняка знали, что вряд ли нам разрешат ими играть, мгновенно превратилась в идею.
– Давай, пока все спят, пойдем на речку и наловим рыбы на завтрак! – предложил Мелкий.
– Но… – сказала я.
– Представляешь, как они обрадуются! – перебил меня Мелкий. – Мы сами добудем еду!
– Ладно, – согласилась я.
Конечно, это было не совсем правильно, но, во-первых, это была отличная идея, во-вторых, Мелкому только вчера сняли гипс, и я хотела сделать ему что-нибудь приятное. Мы взяли удочку и помчались на речку. Удочку несла я, потому что она была очень длинная даже для моего роста. Но мы договорились, что первым ее забросит Мелкий.
Мы бежали сквозь полосатый от солнца лес, сквозь зеленый, совсем прозрачный свет, сквозь запах сосновых игл, сквозь пение птиц, сквозь ромашковое поле и мокрые от росы травы. Мы могли бы бежать так все утро, потому что когда бежишь ранним летним утром, время останавливается, а ты превращаешься в ветер, в росу, в солнце, во все, что окружает тебя, мгновенно забывая, что ты человек и как это – быть человеком… Но у нас было дело – мы должны были добыть еды, и это было здорово. Поэтому мы бежали не останавливаясь, пока не добежали до речки – извилистой, прозрачной, с берегами, заросшими ивой. Мы едва сумели остановиться на самом берегу, задыхаясь от бега и внезапного приступа смеха. Отдышавшись, Мелкий приготовил удочку. Он взмахнул, забрасывая крючок… Все вокруг сверкало: речка, глаза Мелкого, солнце, мокрая трава, лакированная синяя удочка и прозрачная леска. Это было невероятное, почти невыносимое счастье, от которого можно было задохнуться.
Это случилось в следующий момент, и мы опять не поняли как. Крючок, пролетев по невероятной траектории, воткнулся в палец Мелкого. Тот самый палец, с которого вчера сняли гипс. Мелкий опять не заплакал, даже без моих напоминаний. Я не смогла последовать его примеру – на этот раз я разрыдалась. Мелкий попытался меня успокоить: