Ну, и так далее, всего пятнадцать пунктов. Почему от всех этих безобидных реестров веет жутью? Потому что надо писать о другом, надо с первой до последней строчки выть, рвать на себе волосы, а не просить «прочитать что-то о проблемах современной семьи»! Блядь! У тебя была самая современная семья, современней не бывает, и что в итоге?!

Отложив конверт, она вынимает из сумочки сигареты, прикуривает дрожащими руками и после нескольких глубоких затяжек продолжает чтение. Еще требует полотенце, телепрограмму на неделю, три упаковки женских прокладок, блок сигарет, черта лысого, а в конце, как всегда, ставит полное имя: Любовь. Имя звучит издевательски, какой-то гомерической насмешкой звучит, хорошо еще, не приписывает, как раньше: «твоя сестра». Может, забывает, а может, уже не считает нужным лишний раз напоминать: мол, ты – моя ближайшая родственница, значит, обязана ухаживать за мной и таскать все это дерьмо, включая телепрограмму.

А ведь Вера могла бы напрочь порвать с этой жутью, одним махом разрезав кровавую пуповину, что связывала их многие годы. Она, собственно, и разрезала, когда съехала с прежнего адреса, спешно обменяв жилье в Замоскворечье на хибару в Царицыно. Странная была операция, любой из знакомых сказал бы: ты – дура, если решилась на столь неравноценный обмен! То есть сказал бы, если б знал, но, по счастью, никто этого не знает. Она просто сбежала куда подальше, ей хотелось затеряться, зарыться в песок, замуроваться в асфальт, в бетон, лечь на дно, как подводная лодка, и лежать в режиме полного молчания. Ни знакомым, ни соседям, ни товарищам по работе (с которой она быстро уволилась) Вера не сказала ни слова, просто исчезла в одном месте и возникла в другом. Она даже прическу изменила и цвет волос – вместо легкомысленной длинноволосой блондинки в Царицыно появилась коротко стриженая брюнетка, в черной кожаной куртке, в черных джинсах и в черных очках.

Это была свобода, живительный глоток воздуха, которым не дышала с момента смерти матери. До этого она еще как-то умудрялась ходить на работу, выносить взгляды соседей, наверное, чувствовала защиту матери, но уже на девятый день почувствовала вокруг пугающую пустоту. Если на похороны народ еще пришел, были и родственники, и соседи, то на девять дней не пришел никто. Мол, долг вежливости отдан, теперь варись в своем соку. И тогда стало страшно. Она сидела среди наготовленных салатов, кутьи, блинов, раскрытых бутылок водки, и в нее вползал космический какой-то страх. Казалось, ее отправили в одиночный полет на Луну, точнее на Марс или Нептун – куда-то в холодную бездну. Все население Земли осталось в своей колыбели, она же летела в черной пустоте, удаляясь от людей все дальше, дальше…

Она жутко напилась, можно сказать надралась. Сидела перед портретом матери, хлопала рюмку за рюмкой, закусывая вначале кутьей, затем вообще не закусывая. Когда же прошел похмельный синдром, начался ад. Если раньше ее прикрывала мать, то теперь оголились и тылы, и фланги, любой мог нанести удар в незащищенное место. Чтобы избежать ударов, она выработала особый режим, исключающий прямые столкновения с людьми. Перед тем как выйти на улицу, вначале выглядывала с балкона: не сидит ли кто на скамейке у подъезда? Потом озирала в глазок лестничную площадку, прислушивалась, не хлопает ли дверь лифта, лишь затем выскакивала на улицу с надвинутой на глаза кепкой и поднятым воротником. На работе – никаких междусобойчиков и задержек: от звонка до звонка, хорошо еще, стол за шкафом, в уединенном месте. А чтобы не слушать пересудов – наушники в уши, и прощайте, слухи-сплетни! Обычно она включала колыбельную Брамса, раз по десять слушала, ну очень успокаивало. В магазины же ходила только круглосуточные, что ночью работают. Пару раз к ней приставали подозрительные личности, однажды пытались отнять деньги, но лучше трястись от страха, шагая по ночным переулкам, чем проходить к подъезду под перекрестными взглядами соседей.