После восемнадцати часов захоронения на кладбище прекращались. Я закрыл свою мастерскую и направился к выходу. Калошин, мурлыча незатейливый мотив какой-то песенки, отсекал лишнее от розовой глыбы мрамора. Гробовщик суетливо вился около скульптора и подавал ему инструменты, ожидая окончания его недолгого зыбкого вдохновения. Однако надежды плотника оказались тщетными: Людмила прибила последнюю ленточку на крышку гроба, и унылый трезвый Белошапка вскоре поплёлся домой вслед за супругой. Гришка в старенькой алюминиевой кастрюльке намешивал похлёбку для кладбищенских собак, которые терпеливо ждали своего благодетеля в сторонке. Музыканты, весь день спорившие о скорбном репертуаре, так ни к чему и не пришли и разошлись. Тянулись к выходу посетители, наводившие порядок на могилах своих усопших родственников.
Я стоял на крыльце мастерской и наблюдал последние всплески жизни в пространстве смерти. Жизнь вторгается в эти пределы, чтобы выполнить свой долг то ли перед умершими, то ли перед собой. Так и смерть, по одной ей ведомым непреложным законам, зачастую неожиданно и непредсказуемо вламывается во владения жизни и выдёргивает бесстрастно и неумолимо её носителей, будто свечи задувает – одну за другой… Жизнь и смерть, как сиамские близнецы, неотлучны друг от друга. Просто функции у них разные: жизнь взращивает материал для смерти, а та, в свою очередь, передаёт его в другие миры для дальнейшего совершенствования. Увлёкшись этим незатейливым философствованием, я не заметил появления Калошина. Он стоял рядом, неторопливо куря, и задумчиво оглядывал территорию опустевшего кладбища.
– Да… – как бы отвечая на мои невысказанные мысли, несколько драматично произнес скульптор. – Растворив горем свои обиды, мы порой мёртвым людям уделяем больше внимания, заботы и любви, чем живым. Оказывается, чтобы тебя любили, почитали, говорили хорошие слова, надо совсем немного: умереть. А это ведь значительно проще, чем заботиться о близких, стать уважаемым человеком в обществе или, предположим, написать хорошую картину.
Я молча кивнул, соглашаясь с ним, но не стал развивать его мысль, не желая нарушать предвечернюю тишину, особенно мягкую и значительную в таком специфическом месте. Калошин, вероятно, тоже не был расположен к более длительному разговору. Мы стояли, вглядываясь в подёрнутое зыбкой пеленой сумерек пространство, и молчали. Скульптор докурил сигарету, небрежным щелчком бросил окурок в стоявшее у входа ржавое цинковое ведро и, слегка кивнув мне головой, исчез в тёмном чреве своей мастерской, где его ожидало притаившееся в глыбе розового мрамора вдохновение. А я медленно побрёл по аллее к кладбищенским воротам. По обе её стороны, как в почётном карауле, застыли скорбные памятники. Я остановился у одного из них, рассматривая искусно выполненный портрет женщины на фоне какого-то нереального пейзажа. Что-то средневековое было в нём, далёкое и необъяснимое, скрывающее в себе тайну жизни этого человека, со всеми её коллизиями и нюансами, с любовью и страданием. Я вглядывался в изображение, вспоминая прозвучавшие несколько минут назад слова Калошина: «…Или, предположим, написать хорошую картину».
Очнувшись от раздумий, я вздохнул и вдруг почувствовал чей-то пристальный взгляд. За сереющими невдалеке крестами стоял кладбищенский сторож и внимательно смотрел на меня. «Почему его все боятся, что в нём странного и особенного и уж тем более страшного? И прозвище человеку дали оскорбительное – Квазиморда. Вот подойду сейчас к нему, познакомлюсь и спрошу что-нибудь. Или просто закурю и предложу ему сигарету – ведь коллега же», – усмехнулся я и, отклонив ветку черёмухи, направился к сторожу. Но, опередив мои дружелюбные намерения, горбун тут же скрылся из виду. Память моя напряглась и в недоумении застыла. Где я, ещё до работы на погосте, мог видеть этого человека? Ах, вот оно что… Наш сторож – это тот самый горбун, что некогда «пророчествовал» мне перед воротами погоста. В ту же секунду в дрожащем вечернем мареве я почувствовал влажное, как ночная прохлада, прикосновение страха. Более привычные скука и безделье меня всегда угнетали сильнее, чем ирреальная потусторонняя жуть. Я не боялся кладбища – это ведь, в конце концов, моё рабочее место, – но сейчас мне стало страшно. Не просто страшно, а действительно жутко. Я закурил сигарету и, невольно поёжившись, быстро пошёл к выходу.