Борьба не на живот, а на смерть из-за дома, защита его и потом небольшие предательства того же дома.
Жизнь желудка и сердца.
Постепенное увядание кровеносных сосудов, облысение.
Фаддей уже был совершенно лыс. Старый щелкун, наездник, он напоминал теперь лавочника своей малиновой лысиной.
Он привез из театра запах табака и свежие сплетни.
Он накинулся на еду, как голодный вепрь, руками он брал, что полагалось брать вилкой, и, не разбирая, ел.
Во время еды он забывал всех, даже Грибоедова.
Он обрабатывал пищу, свернув несколько набок голову, и в движениях его челюстей чувствовалась любовь, пухлые губы, казалось, целовали. Глаза его смотрели неопределенно, были застланы дымкой.
С шумным вздохом он отодвинул тарелки, и на несколько секунд наступил для него полный покой. Он насытился пищей, как любовью.
Грибоедов смотрел на него с беспокойством.
Фаддей отдохнул и нежно его оглядывал. Пухлые губы двинулись снова в путь, они начали обрабатывать моральную пищу.
– Невероятный скандал, – сказал Фаддей с радостью, – Пушкин оказался шантажером.
Он с торжеством оглядел Грибоедова и Леночку.
– Честное слово, – с медленностью священника прижал он руку к груди, – честное слово честного человека.
Беспокойство Грибоедова еще не прошло.
– Я только что узнал из совершенно верного источника… Мне Греч[113] сказал, – добавил он, как бы возлагая ответственность на Греча.
(Ему это не Греч сказал, он все это сам проделал.)
– Пушкин, – начал Фаддей, словно читая по печатному, – проиграл в карты где-то у Пскова вторую главу «Онегина» Великопольскому. Ты помнишь Великопольского? – кивнул он Леночке.
Леночка отроду не слыхала о Великопольском.
– Великопольский – игрок, и Пушкин проиграл ему уйму денег. Уйму! А тот, между прочим, тоже пописывает стишки. Написал он как-то «Сатиру на игроков». Сам, понятное дело, игрок, и вот написал на игроков. Пушкин взял да ответил. Они этак часто обмениваются с Пушкиным стихами: тот ему напишет, а этот ответит. Греч говорил, что даже было условие: кто проиграет, тот и пишет стишки. Вот Великопольский ему ответил. На ответ.
– Вы что-нибудь понимаете? – спросил Леночку Грибоедов. – Ответил и ответил на ответ.
Фаддей болезненно сморщился. Его прерывали на ответственном месте. Он жалостно посмотрел.
– Александр, милый, я же стишки помню:
И там еще одна строка, что-то на «зе»:
Это Великопольский ему ответил. И как честный человек, – он, собственно, шалопай, но, как человек недурной и даже, может быть, честный – он через одного человека велел Пушкину сказать: что, дескать, ничего не имеете против, чтоб отпечатать?
Фаддей сделал благородный жест: склонил голову набок и развел руками с таким видом, как будто ничего другого Великопольскому и не оставалось делать, как только обратиться к Пушкину с таким письмом.
Письма, впрочем, никакого не было, а Фаддей перехватил стихи и давеча в театре сунул Пушкину.
И вдруг он откинул голову.
– Что же сказал Пушкин? – приподнял он бровь. – Пушкин сказал: запрещу печатать. Личность и неприличность. Я его так в восьмой главе «Онегина» отделаю, что он только почешется. Это его слова, слово в слово, он при мне это сказал.
– Ты же говоришь, что тебе это Греч рассказывал, – медленно покачиваясь, сказал Грибоедов.
– Греч, но дело было при мне. Теперь ты понимаешь? Орет на цензуру, вольнолюбие, да и только, а сам разве не вводит цензуру? И притом если бы сам не был пасквилянт. А то ведь пасквили и пасквили… А попробуй запретить ему ругаться, так это стихи, вдохновения, сладкие звуки и молитва. И ведь ввернет в восьмую голову такое, что тот бедняк прямо… – Тут он не нашел подходящего слова. – Прямо-таки ходишь и голову гнешь, не то пропадешь и не откупишься.