– Я надеюсь, ваше превосходительство, что турецкая кампания быстро окончится.

Старший беспомощно оглянулся: грек Родофиникин[78], раскоряка, заведовавший Азиатским департаментом, заболел лихорадкой. Между тем именно у него была любезная вульгарность тона, которая помогает в сношениях с младшими. Он бы тут улыбнулся, раскоряка, он бы свел разговор на какие-нибудь глупости, пустяки, и притом самого будничного свойства («какая халва в Персии! и хурме!»), и потом сразу же похлопал бы по плечу, конечно морально.

Нессельрод радостно улыбнулся и сказал:

– Да, я тоже надеюсь. Вы, вероятно, знаете, что государь с небольшим кружком – о! la bande des joyeux[79]! – Нессельрод с каким-то отчаянным удальством взмахнул ручкой, – собирается сам на театр войны, как только ее объявим.

Война уже в действительности началась, но не была еще объявлена.

Младший ничего не знал о небольшом кружке и высоко поднял брови. Положительно, руководитель ощутил недостаток истинной наивности.

Он ведь не мог так, прямо сказать коллежскому советнику, что как раньше он хотел ускорить позорно затянувшуюся, безвыходную персидскую войну, так всеми силами он теперь должен будет стараться замедлить войну с Турцией.

Война была для него сумбур, неожиданность, brouhaha[80]. Она как-то всегда связывалась для него по воспоминаниям молодости с падением какого-то министерства. А теперь он сам был министр.

И вот он сидит, машет удалой ручкой, а между тем просто-напросто стоит уехать и выйти в отставку, пока не поздно.

Его старый приятель, граф де ла Фероней[81], которого недавно отозвали во Францию, писал ему каждую неделю из Парижа: французы беспокоятся, они недовольны, Европа соразмеряет русские силы со своими, и пусть уж он, Нессельрод, сговаривается с новым послом, а граф де ла Фероней советует: мир, мир во что бы то ни стало, любой, при первой удаче или неудаче.

Князь Ливен[82], посол в Лондоне, писал Нессельроду, что не выходит на улицу: дюк Веллингтон[83] не желает с ним знаться, и только некоторые неудачи русских войск его умилостивят.

А лорд Абердин[84] начал странным образом симпатизировать Меттерниху[85]. Это уже было не brouhaha, а что-то похуже. Меттерних…

Но здесь открывалась старая рана: венский учитель отрекся от петербургского ученика, он ругал его на всех языках Дантоном[86] и идиотом.

Карл Роберт Нессельрод должен был при всем том управлять, управлять, управлять. Днем и ночью, не разгибая спины, радоваться.

И его не хватило.

Управление он сдал своей жене, себе оставил радость. Это была трудная задача. Он знал, что в Петербурге его прозвали «печёной рожей», и один писака сочинил про него ужасный площадный пасквиль: что он péteur[87], а не министр Европы.

Карл Роберт Нессельрод, сын пруссака и еврейки, родился на английском корабле, подплывавшем к Лиссабону.

Равновесие и параллельная дружба качались теперь, как английский корабль, и это он, он, Карл Роберт Нессельрод, кричал, как его мать, в тот момент, когда она рожала его на корабле.

Впрочем, его крик наружно выражался в другом: он улыбался.

Он хотел сбавить немного цены этому странному курьеру, нащупать, что он такое за человек, но вместо того, кажется, просто выразил недовольство миром и тем показал, что мир устроился без него, без Нессельрода. Этот молодой человек тоже, кажется, из этих… из умников. Впрочем, он родственник Паскевича. Нессельрод обернулся к коллежскому советнику, представлявшему собой смесь русской неучтивости и азиатского коварства, и весело улыбнулся:

– Мы еще поговорим, дорогой господин Грибоедов. Теперь пора. Надо спешить. Ждет император.