К концу этого действия случилось так, что госпожа фон Ринлинген уронила веер и тот упал на пол возле господина Фридемана. Оба нагнулись одновременно, но она подняла веер сама и с улыбкой – насмешливой – сказала:
– Благодарю.
Их головы очутились совсем близко, и ему пришлось на мгновение вдохнуть теплый запах ее груди. Лицо его исказилось, он весь съежился, а сердце застучало так отвратительно тяжело и гулко, что прервалось дыхание. Он посидел еще с полминуты, затем отодвинул кресло, тихо встал и тихо вышел.
Преследуемый звуками музыки, он прошел по коридору, принял в гардеробе цилиндр, светлое пальто, трость и по лестнице спустился на улицу.
Был мирный теплый вечер. В свете газовых фонарей, устремив высокие фронтоны в небо, на котором светло и мягко блестели звезды, молча стояли серые дома. Шаги редких прохожих, встречавшихся господину Фридеману, отдавались от тротуара. Кто-то с ним поздоровался, но он не заметил; господин Фридеман низко опустил голову, а высокая, угловатая грудь ходила ходуном, так тяжело он дышал.
– Боже мой! Боже мой! – время от времени тихонько бормотал он.
Ужаснувшимся, перепуганным взглядом он заглянул в себя и увидел, как мир его чувств, за которым он так ласково ухаживал, о котором всегда так мягко, умно заботился, теперь взорвался, вздыбился, взвихрился… И вдруг, совершенно потерявшись, в припадке головокружения, опьянения, тоски и муки, он прислонился к фонарному столбу и судорожно прошептал:
– Герда!
Вокруг по-прежнему было тихо, ни души. Маленький господин Фридеман взял себя в руки и двинулся дальше. Он дошел до конца довольно круто спускавшейся к реке улицы, где располагался театр, и по главной свернул на север, к дому…
Как она на него смотрела! Да как! Она ведь вынудила его опустить глаза! Унизила своим взглядом! Разве она не женщина, а он не мужчина? Ведь ее необычные карие глаза при этом буквально трепетали от удовольствия!
Он снова почувствовал, как в нем поднимается эта бессильная сладострастная ненависть, но затем припомнил, как его коснулась ее голова, как он вдохнул запах ее тела, еще раз остановился, запрокинул уродливое туловище, втянул сквозь зубы воздух и опять в полной растерянности, отчаянии пробормотал:
– Боже мой! Боже мой!
И снова, омываемый душным вечерним воздухом, он машинально, медленно двинулся дальше по безлюдным гулким улицам, пока не очутился наконец перед домом. В прихожей он чуть помедлил, дохнул стоявшим там прохладным подвальным запахом и прошел в «кабинет».
Он уселся у раскрытого окна за письменный стол и уставился на крупную желтую розу, которую кто-то поставил ему в стакан с водой. Он взял ее, закрыв глаза, вдохнул аромат, однако затем усталым и печальным жестом отложил в сторону. Нет, нет, все кончено! Что ему теперь этот аромат? Что ему теперь все, до сих пор составлявшее его «счастье»?..
Он развернулся и стал смотреть на тихую улицу. Время от времени, отдаваясь эхом, приближались и удалялись чьи-то шаги. Блестели неподвижные звезды. Как он смертельно устал и обессилел! В голове стало пусто, и отчаяние постепенно растворилось в большой, мягкой печали. В памяти промелькнуло несколько стихотворных строчек, в ушах снова зазвучала музыка «Лоэнгрина», он опять увидел перед собой госпожу фон Ринлинген, ее белую руку на красном бархате и погрузился в тяжелый, лихорадочно-глухой сон.
Часто он был близок к пробуждению, но боялся этого и всякий раз вновь погружался туда, где не было сознания. Однако когда совсем рассвело, он широко раскрыл глаза и осмотрелся затравленным взглядом. Все ясно стояло перед душой, страдание будто и не прерывалось сном.