– Ладно, – сказал он, – пойду зарабатывать сто долларов.

Он обернулся и увидел пятьдесят полотен Мондриана на белых стенах этой клиники: стерилизованная живопись в зале с кондиционированным воздухом; ничего подозрительного; все защищено от микробов и страстей. Он подошел к одной из картин и долго рассматривал ее. Ричи следил за лицом Гомеса и заранее улыбался.

– Мне это ни о чем не говорит, – пробормотал Гомес.

Ричи перестал улыбаться, но понимающе посмотрел на него.

– Конечно, – тактично заметил он. – Это не может вернуться сразу, тебе нужно привыкнуть.

– Привыкнуть? – зло переспросил Гомес. – Но не к этому же.

Ричи повернул голову к картине. Черная вертикаль, перечеркнутая двумя горизонтальными полосами, возвышалась на сером фоне; левый конец верхней полосы венчался голубым диском.

– Я думал, тебе нравится Мондриан.

– Я тоже так думал, – сказал Гомес.

Они остановились перед другим полотном; Гомес смотрел на него и пытался вспомнить.

– Действительно необходимо, чтобы ты об этом написал? – обеспокоенно спросил Ричи.

– Необходимо – нет. Но Рамон хочет, чтобы я посвятил ему свою первую статью. Думаю, он считает, что это будет солидно.

– Будь осторожен, – сказал Ричи. – Не начинай с разноса.

– Почему бы и нет? – ощетинился Гомес.

Ричи улыбнулся со снисходительной иронией:

– Видно, что ты не знаешь американскую публику. Она очень не любит, когда ее пугают. Начни с того, что сделай себе имя: пиши о простом и естественном, и так, чтобы было приятно читать. А если уж непременно хочешь напасть на кого-нибудь, в любом случае не трогай Мондриана: это наш бог.

– Черт возьми, – сказал Гомес, – он совсем не задает вопросов.

Ричи покачал головой и несколько раз цокнул языком в знак неодобрения.

– Он их задает в огромном количестве, – сказал он.

– Да, но не затруднительные вопросы.

– А! – сказал Ричи. – Ты имеешь в виду что-нибудь о сексуальности, или о смысле жизни, или об обнищании народа? Действительно, ты научился в Германии Grundlichkeit[5], a? – сказал он, хлопая его по плечу. – Тебе не кажется, что это немного устарело?

Гомес не ответил.

– По-моему, – сказал Ричи, – искусство создано не для того, чтобы задавать затруднительные вопросы. Представь себе, что некто приходит ко мне и спрашивает, не желал ли я свою мать; я его вышвырну вон, если только он не какой-нибудь ученый-исследователь. И я не понимаю, почему художникам позволительно спрашивать меня о моих комплексах. Я как все, – примирительным тоном добавил он, – у меня свои проблемы. Только в тот день, когда они меня беспокоят, я иду не в музей: я звоню психоаналитику. У каждого свое ремесло: психоаналитик внушает мне доверие, потому что он начал с собственного психоанализа. Пока художники не будут поступать так, они будут говорить обо всем кстати и некстати, и я не попрошу их поставить меня перед самим собой.

– А чего ты у них попросишь? – рассеянно спросил Гомес.

Он осматривал полотно с мрачным ожесточением. Он думал:

«Сколько воды!»

– Я у них попрошу чистоты, – сказал Ричи. – Это полотно…

– Что?

– Это ангельское деяние, – восторженно сказал Ричи. – Мы, американцы, хотим живописи для счастливых людей или тех, кто пытается быть счастливым.

– Я не счастливый, – сказал Гомес, – и я был бы негодяем, если бы попытался им быть, когда все мои товарищи или в тюрьме, или расстреляны.

Ричи снова цокнул языком.

– Старина, – сказал он, – я хорошо понимаю все твои человеческие тревоги. Фашизм, поражение союзников, Испания, твоя жена, твой сын: конечно! Но ведь иногда неплохо подняться над всем этим.

– Ни на одно мгновение! – сказал Гомес. – Ни на одно мгновение!