– Ладно, – сказал он, – ладно, ладно.
Он сел на скамейку, опустил руки между коленями и ссутулился, но голову держал высоко и сурово смотрел прямо перед собой. Матье поколебался, потом подошел к нему и сел рядом. Немного погодя Шарло отделился от группы и стал перед ними. Шварц поднял голову и серьезно посмотрел на Шарло.
– Мне нужно постирать белье, – сообщил он.
Наступило молчание. Шварц все еще смотрел на Шарло.
– Не я проиграл эту войну…
Шарло как будто смутился; он засмеялся. Но Шварц продолжал свою мысль:
– Если бы все поступили, как я, ее можно было и выиграть. Мне не в чем себя упрекнуть.
Он с удивленным видом почесал щеку.
– Это забавно! – сказал он.
Это забавно, подумал Матье. Да, это забавно. Он смотрит в пустоту, он думает: «Я француз» и впервые в жизни считает это забавным. Это забавно. Франция – мы ее никогда не видели, мы были внутри, это было давление воздуха, притяжение земли, пространство, видимость, спокойная уверенность, что мир создан для человека; так естественно было быть французом; это было самое простое, самое экономичное средство чувствовать себя всемирным. Ничего не нужно объяснять; это другим – немцам, англичанам, бельгийцам – нужно объяснять, из-за какой незадачи или ошибки они были не совсем людьми. Теперь Франция легла навзничь, и мы ее видим, мы видим большой поврежденный механизм и думаем: вот и случилось. Плохой участок почвы, плохой поворот истории. Мы пока еще французы, но это больше не естественно. Достаточно было плохого поворота, чтобы дать нам понять, что мы случайны. Шварц думает, что он случаен, он больше сам себя не понимает, он обременен самим собой; он думает: как можно быть французом? Он думает: «Если бы мне чуть-чуть повезло, я мог бы родиться немцем». Теперь он принимает суровый вид и напрягает слух, пытаясь услышать, как катится к нему его сменная родина; он ждет сверкающие армии, которые устроят ему праздник; он ждет того момента, когда сможет обменять наше поражение на их победу, когда ему покажется естественным быть победителем и немцем.
Шварц, зевая, встал.
– Что ж, – сказал он, – пойду стирать белье.
Шарло развернулся и присоединился к Лонжену, который разговаривал с Пинеттом. Матье остался один на скамейке.
В свою очередь, шумно зевнул Люберон.
– Как здесь осточертело! – в сердцах произнес он.
Шарло и Лонжен зевнули. Люберон посмотрел, как они зевают, и снова зевнул.
– Эх, хорошо бы, – сказал он, – сейчас потрахаться.
– Ты что, можешь трахаться в шесть часов утра? – возмущенно спросил Шарло.
– Я? В любое время.
– А я нет. У меня трахаться не больше желания, чем получать пинки в зад.
Люберон ухмыльнулся.
– Был бы ты женат, ты б научился делать это и без желания, дурак! Что хорошо в траханье, так это то, что по ходу ни о чем не думаешь.
Они замолчали. Тополя дрожали, вечное солнце дрожало среди листвы; издалека слышался добродушный грохот канонады, такой повседневный, такой успокаивающий, что его можно было принять за шум природы. Что-то оборвалось в воздухе, и оса совершила среди них долгое изящное пике.
– Послушайте! – сказал Люберон.
– Что это?
Вокруг них было что-то вроде пустоты, странное спокойствие. Птицы пели, на заднем дворе кричал петух; вдалеке кто-то равномерно бил по куску железа; однако это была тишина: канонада прекратилась.
– Э! – удивленно протянул Шарло. – Э! Скажи-ка!
– Ага.
Они прислушались, не переставая смотреть друг на друга.
– Так все и начинается, – равнодушным тоном проговорил Пьерне. – В определенный момент по всему фронту наступает тишина.
– По какому фронту? Фронта нет.
– Ну, повсюду.
Шварц робко шагнул к ним.