– Ну? – спросил Козел. – А теперь что? Опять вносить?

– Не надо, – твердо сказал Пыёлдин, не приняв шутки.

– А может, покрасить будку-то? – предложил Хмырь. – Может, тряпочкой ее протереть?

– Не надо, – повторил Пыёлдин. Войдя в бытовку и еще раз внимательно осмотрев ее, Пыёлдин широко улыбнулся. – Как приятно все-таки находиться в чистом, прибранном помещении! – воскликнул он, но тут же опасливо отошел в сторонку, потому что знал – за такие слова можно запросто схлопотать лопатой по заднице, если не по физиономии. Конвоиры уже махали руками, поторапливая работников, и Пыёлдин, воспользовавшись этим, трусцой засеменил через двор. Следом за ним размеренно и хмуро зашагали Хмырь с Козлом.

Последнюю ночь перед побегом Пыёлдин не сомкнул глаз. Он изо всех сил старался сделать вид, что спит давно и беззаботно, но обмануть своих многоопытных сокамерников не мог. Да и как он мог ввести их в заблуждение, если поминутно переворачивался на другой бок, на спину, тяжко, с надрывом вздыхал, а то вдруг закидывал руки за голову и смотрел бессонными глазами в близкий потолок, выкрашенный какой-то грязно-неопределенной краской.

– Что, Каша, – усмешливо окликали его сокамерники. – Тяжело дается физический труд?

– Да нет, ничего... Жить можно, – отвечал Пыёлдин, не оборачиваясь. – Ничего.

– Нелегко с начальством дружить, да?

– Годы, – со вздохом отвечал Пыёлдин и этим ничего не значащим словечком как бы гасил интерес к себе и со стороны приятелей, и со стороны неведомых ему стукачей. А в том, что стукачи в камере были, он нисколько не сомневался. И потому постоянно делал поправку на них, на стукачей. Докладывайте, дескать, доносите, граждане хорошие, годы меня давят и гнетут, годы...

– В твои годы на воле давно пора быть, – усмехался невидимый в слабом свете Хмырь.

– С твоим умом здесь тоже делать нечего, – отвечал Пыёлдин.

– Мой ум всегда при мне, – отчего-то злясь, произносил Хмырь.

– И годы мои тоже при мне, – улыбался Пыёлдин.

– Ну и заткнись!

– Если бы я был такой умный, как ты, я бы так не разговаривал, – поддразнивал Пыёлдин тугодумного Хмыря.

– А как бы разговаривал? – спросил тот после долгого молчания.

– Молчал бы.

– Что ж тебе мешает молчать-то?

– Да вот пристают по ночам всякие умники... Озабоченные.

– Каша... Обижаешь. Нехорошо. Ты меня слышишь?

– Нет, Хмырь, не слышу. Я сплю. И ты мне снишься... Красивый, молодой, на берегу моря... Рядом с тобой девушка необыкновенной красоты... Она улыбается, гладит рукой по щеке, целует и прижимается к тебе... На ней голубой купальник и... И больше ничего на ней нет...

– Каша... Я тебя убью, – произнес Хмырь глухим голосом и замолк до утра.

А утром, как это всегда и бывает, начались неувязки. Вертолет, который должен был прилететь сразу после завтрака, почему-то задерживался. Суковатому сказали, что у него что-то сломалось, потом выяснилось, что его перебросили на другой объект и тем самым нанесли Суковатому несильную, но болезненную обиду, дескать, есть в мире кое-что поважнее твоей вышки. Суковатый обиду проглотил и остался в своем кабинете, стоя у окна, раскачиваясь из стороны в сторону и глядя в пустынное небо...

Уже после полудня как-то неожиданно над тюремным двором возник вертолет. Он зашел со стороны, приблизился, и тогда все сразу дружно ахнули – батюшки, вертолет!

И обрадовались.

Не потому обрадовались, что была надежда на что-то там особенное, а просто от неожиданности – незнакомый, непривычный предмет висит в воздухе, гудит мотором, машет крыльями и опускается сверху вниз.

Сбежал по лестнице Суковатый, заметался по двору Пыёлдин, зашевелились зэки вокруг мачты, прикрепляя к ней петли из толстой проволоки. Тюремный двор был довольно большой, и вертолет без труда приземлился в самом его центре, подняв пыль и разметав обрывки бумажных мешков из-под цемента. Хотя Суковатый и велел с утра подмести двор и полить его водой, но за день двор снова просох и снова был раскален под солнцем.