В Храме Матушки-Чадоподательницы темно и гулко, в глазах помутилось, кромешная тьма. Лишь бьется о балку большая летучая мышь, а может, и не летучая мышь вовсе, а ласточка. Точно: ласточка. Глаза понемногу привыкли к темноте храма, и я увидела перед статуей Матушки-Чадоподательницы десяток развалившихся на полу нищих. От вони мочи, испускаемых газов и еще какой-то дряни меня чуть не вытошнило. Матушка-богиня, в чем-то ты, видать, провинилась, раз тебе приходится оставаться под одной крышей с этой стаей диких котов. Они потягивались, подобно змеям, выходящим из состояния оцепенения ранней весной, поочередно разминали закоченелые конечности, потом лениво один за другим встали на ноги. Их вожак Чжу Восьмой – с проседью в бороде, с воспаленными кругами под глазами – состроил мне гримасу, сплюнул в мою сторону и заорал:

– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!

По его примеру и остальная шайка стала плевать в мою сторону и галдеть, как попугаи:

– Вот беда, неразбериха, глаз открыл, а тут крольчиха!

Мне на плечо молниеносно вспрыгнула мохнатая краснозадая обезьяна, напугала меня так, что чуть душа в пятки не ушла. Не дожидаясь, пока я приду в себя, эта тварь запустила лапу в корзинку и выудила из нее собачью ногу. Через мгновение она снова сидела на свечном столике, еще миг – и она перемахнула на плечо Матушки-Чадоподательницы. Пока она прыгала туда-сюда, железная цепь у нее на шее звенела, хвост, как метла, поднимал слои серой пыли, от которой в носу засвербело. «Апчхи!» Чтоб тебя, обезьяна вонючая, скотина человекоподобная! А та уселась на корточки на плече Матушки и, оскалившись, впилась в собачью ногу. Беспорядочно елозя лапами, обезьяна измазала маслом весь лик Матушки. Матушка не сетовала и не сердилась, выносила все безропотно, сама великая доброта и великая скорбь. Но если Матушка даже обезьяну приструнить не может, как же она спасет жизнь моего отца?

Ах, батюшка, батюшка, отчаянный вы человек, вы как хорек, который пытается овладеть верблюдицей: всегда выбираете, где потруднее. Обрушившаяся беда потрясла небо и всколыхнула землю. Даже Цыси, вдовствующая императрица нынешней династии, знает ваше великое имя. Даже великий немецкий император Вильгельм осведомлен о деяниях ваших. Вы – человечишка из простого народа, бродячий актеришка, который еще и заикается, – расшалились до такой степени, что и после падения считаете, что не зря пожили в этом мире. Как поется в той песне, «лучше прожить три дня кипучей жизни, чем тысячу лет дрожать от сдерживаемого гнева». Ты полжизни пел арии, батюшка, изображал на сцене жизнь других, а теперь наверняка хочешь рассказать о себе, играть и играть, пока в конце концов вся твоя жизнь не станет спектаклем.

Нищие окружили меня, кто-то тянул ко мне изъеденные язвами, сочащиеся гноем руки, кто-то оголял покрытый чирьями живот. Они верещали на все лады, кто громко, кто не очень, издавая странные звуки, одни что-то распевали, другие голосили, как родня по усопшему, выли по-волчьи, кричали по-ослиному, ничего не разберешь, все в полном беспорядке, как куча куриных перьев.

– Сделай милость, сделай милость, сестра Чжао, Си Ши[16] собачатинная ты наша. Пожалуй пару медяков, вернется два юаня… А не дашь, так и не надо, воздаяние будет сразу…

Под свои пронзительные вопли эти сучьи отродья стали кто щипать меня за ляжки, кто хватать за зад, а кто еще где лапал… Все норовили поймать рыбку в мутной воде, как говорится, по плети до тыквы добраться, поживиться по полной. Я хотела прорваться к выходу и убежать, но меня останавливали, хватая за руки и за талию. Я рванулась к Чжу Восьмому. Ну, погоди, Чжу Восьмой, я тебе сегодня задам. Чжу Восьмой поднял лежавший рядом бамбуковый шест и легонько ткнул меня в колено, под коленками все застыло, и я рухнула на пол. Чжу Восьмой презрительно усмехнулся: