В пивной, куда он зашел отметить, случайный сосед по столику, ветхий старичок, которому Бутов на радостях поставил кружку, седенький, прозрачный, даже казалось – призрачный, прихлебывая пиво, беззвучно шелестел:

– Один факт, это когда ты излучаешь свое существо в пустоту, пока не иссякнет последний луч оного, и ты представляешь перед престолом Всевышнего как есть голенький. А иной факт, когда излучаешь существенность в другое, единокровное, и оно наполняется, светится, доколе очи твои различают свет, и еще позднее жизненного предела.

Шелестел что-то вроде этого.

Суть ощущения начала всегда была в том, что до того, как оно возникало – мгновенно, нежданно, – все в тебе вяло топорщилось в разные стороны – бессильными стебельками, желтой осенней травкой, схваченной и прибеленной морозцем. И вдруг всё распрямлялось, связывалось в жгут, как бы в мышцу, в нечто сильное, прямящееся. Связывалось иногда серьезным чем-то, а иногда самым, на первый взгляд, пустяком – но всегда связывалось все в тебе, даже самое отдаленное.

И сейчас начало, до того уже много лет не возникавшее, было в том, что нежданные деньги должны пойти не на хозяйство, где всех дыр не залатаешь, и не на отдачу долгов, а на «Радугу», «телик», как выражался Костик, давно и безнадежно мечтавший о хорошем телевизоре: «У нас, сколько ни будет – прожрем!»

В телевизоре все просто и ясно связывалось! Они будут сидеть перед экраном ежевечерне. И в Наталье Михайловне от уютной близости пройдет отчужденность – так же внезапно пройдет, как внезапно появилась.

У телевизора хватит места и для Варвары Борисовны; про себя он сначала выразился привычно: «хватит места и для этой», но сразу поправился: «И для Варвары Борисовны». Исчезнет томительное ощущение греха, которое Бутов, хотя он и не верил в Бога, иначе назвать не мог, – смертного греха. Костик перестанет морщить и зажимать нос, отворачиваясь от старухи, будто она пахнет мертвечиной; привыкнет и перестанет.

Кроме ощущения греха, пройдет и другое, постыдное и не менее горькое – страх. Страх от того, что вот Варвара Борисовна стала этой. А за старухой его черед.

Кого еще?

Темный чуланчик, пренебрежение, отвращение родных, дом для престарелых; совсем непредставимое, темное, беспросветное существование, без малейшей надежды – пострашнее, чем смерть, к которой только такая жизнь и ведет.

После телепередачи они с Костиком посидят вдвоем, выкурят по сигарете, хотя Бутов давно бросил курить. Побеседуют по-мужски. И само собой возникнет у обоих ощущение «единокровного существа», как выразился не забывающийся шелестящий старичок.

…Бутов с отчаянием и надеждой взглянул на Наталью Михайловну, сжал в ладони хрусткие десятирублевки и выбежал из квартиры. У подъезда он разминулся с Костиком, возвращавшимся домой, пробежал несколько шагов, обернулся и победительно крикнул, что вот идет за «Радугой», и помахал тугой пачечкой.

Костик радостно закричал, чтобы покупал не в «Универсальном», а в фирменном – до метро, а там прямо по Знаменской.

– Знаю! Знаю! Через часок вернусь, – продолжая бежать, отозвался Бутов.

Было ощущение, что обязательно нужно поспеть до обеденного перерыва, что в этом «до» условие, неизвестно кем поставленное, какая-то, что ли, магия, а если телевизор «купится» после перерыва, «новой жизни» не бывать…

Он бы и поспел, но у выхода из «метро» его остановил этот – плотный рыжий в дубленке с рыжим цигейковым воротником и в такой же цигейковой шапке пирожком.

Придерживая Бутова щепотью правой руки, он длинно говорил что-то с неприятной искательной улыбочкой на толстом нагловатом лице; воспринимались только клочки фраз: «Я, так сказать, периферийный житель»; «у нас, образно выражаясь, идешь, а навстречу, извините, медведь»; «а тут напротив у каждого встречного на личике образованность – так бы и расцеловал, так бы и приобщился; вот головка-то, так сказать, извините, кругом пошла и дальше больше – кругом, кругом»; «а тут такое вполне безвыходное положение; вот и решился, так сказать, хотя вполне сознаю, что отвлекаю своей, извините, периферийной зачуханностью».