Колеблющаяся, не примкнувшая ни к темным, ни к светлым силам, не сумевшая выбрать, не знающая, чью сторону взять, душа летела сквозь мироздание, приговоренная к земной жизни, низвергнутая, брошенная высшей волей в зияющую темную пустоту.

Согласно условиям, она уже забыла все, что было до этого, и ничего не знает, что будет после. Она глуха, слепа и нема. Она – ничего. Она отключена от центральной воли и мчится только потому, что брошена, в силу заданности, инерции.

Не ясен вопрос: может ли она промахнуться мимо села, мимо дома, мимо крохотного комочка материи – нового жилища, уготованного ей на весь испытательный срок? Промахнется, шлепнется где-нибудь в болото, в речной омут или в колодец, а потом скажут: ребенок умер во время родов.

Но время выверено до долей секунды, координаты заданы точные, и она летит.

Как они уживутся друг с другом – вечная душа и ее новое, временное жилище: кто кого будет мучить, кто кого будет радовать? «Постепенно вечная душа оценила временное тело». Этой стихотворной строки тогда еще не было на земле.

Вот некая голубизна впереди и вокруг. Начинается крутое замедленное паденье. Быстро надвигается глобальная кривизна планеты. Океаны, материки, народы. Очень уж микроскопична та мишень, в которую предназначено ей попасть. Ну ладно бы целый народ, ну ладно бы город, а то… И как она уместится в столь малогабаритном жилище, если сама практически беспредельна?

Но сейчас она отключена от центральной воли и потому ограничена, локализована. Более того, на время полета она сведена к ничто. У нее искусственно отнята память о прошлом и знание будущего. Полная темнота и полная тишина. Небытие.

Земля, где ей придется проходить предусмотренные испытания, стремится навстречу. Ее края распрямляются. Она становится плоской. Потом края загибаются, но уже кверху, и земля похожа теперь на пологую чашу, до краев наполненную лунным светом.

Только бы не промахнулась душа. Два крестика высовываются из купы деревьев – прекрасный ориентир. Немного правее блестит от росы и луны железная крыша дома. Желтоватым светом керосиновой лампы светится открытое окно во втором этаже. Суетятся люди, греется вода. На широкой кровати с фанерованными орехом спинками мечется женщина. Крестик церкви, липы, железная крыша, окно… Кривая стремительного полета гаснет, как след звезды, скатившейся по летнему небосводу. Или как след от трассирующей пули, попавшей в цель. Последнее мгновение темноты и тишины, небытия… Шлеп! Тишина лопнула, взорвалась оглушительным криком грачей на старых липах.

Тотчас возникли и другие земные звуки. Кто-то сказал:

– Ну вот и все. Мужик. Поздравляю.

А Степанида Ивановна прошептала бессильно, лежа на спине:

– Слава Тебе, Господи, слава Тебе!

Вслед за всем раздался высокий заливистый крик. Это закричала уж сама она. Может быть, от непривычной первоначальной тесноты нового обиталища. Может быть, сразу, же поняла всю жесткость приговора и всю мучительность предстоящего испытания. А может быть, она закричала от радости, что не промахнулась, что кончились полные темнота и тишина, кончилось полное ничто.

Теперь – истошные крики грачей, шепот в доме о том, что – мальчик, расплывчатый свет от керосиновой лампы, впрочем, уже ненужный, потому что совсем рассвело. Теперь – бытие.

3

Предыдущий день был ярким и праздничным. Троица. В церковь шли – мужики в картузах с лаковыми козырьками, а бабы в белых платочках в какой-нибудь там горошек или цветочками. А в руках цветы. На полу в церкви – цветы. Иконы украшены цветами, а дома в селе – молодыми березками.

В этот день в соседнем, большом (по сравнению с нашим) торговом селе Черкутине – престол. Церковь у них во имя Троицы. Большое гулянье и в самом селе, и в Клещиковой роще – в березовом лесу, в километре от Черкутина. Мои сестры, девицы, Клавдия двадцати одного года, уже окончившая образцовую женскую гимназию в губернском городе Владимире, Тоня – двадцати лет, Валентина (через несколько дней она станет моей крестной) – семнадцати и Катюша – шестнадцати лет, в этот день гуляли в Клещиковой роще и в Черкутине. На них были, наверное, светлые, может быть, соломенные шляпки с лентами и светлые же летние платья. Они видели, как ближе к вечеру этого Троицына дня к дому доктора Николая Васильевича Лебедева подъехал на Голубчике, запряженном в легкий тарантас, их отец, Алексей Алексеевич. Жена доктора (она же акушерка), Елизавета Павловна, села в тарантас, и тот, легко пружиня на рессорах, повез ее в сторону Алепина.