Мы, понятное дело, отказались гордым незамечанием его существования, хотя по лицам моих друзей было видно, каких трудов им это стоило. Принципы, однако, были важнее. А могли бы и лишнего масла хапануть.

Был еще один оперативник, которого я прозвал Фашист. Больше всего Фашист походил на рекламу “настоящего арийца”: он еле умещался в маленьких “Жигулях” ввиду своего двухметрового роста, был необыкновенно широк в плечах и совершенно альбиносен. Фашист вел себя холодно и недружелюбно. Он, единственный из всех оперативников, никогда со мной не здоровался и вообще не удостаивал меня вниманием: я был объект наблюдения и не более.

С Фашистом связан забавный случай: как-то в конце сентября я возвращался домой в переполненном автобусе.

Тут нужно сделать отступление и сказать, что в связи с началом следствия меня уволили с работы в 127-й школе и не взяли в журнал “Вопросы литературы”, куда я собирался распределиться после окончания филфака. Также меня не приняли и в аспирантуру МГУ, хотя мой академический руководитель профессор Журавлев еще в мае сообщил мне, что вопрос о моей кандидатуре практически решен. Он оказался прав: вопрос о моей кандидатуре был решен, да только в другом месте и другими людьми.

Я не пытался устроиться на работу, понимая, что подведу людей, если скрою от них факт подследственного положения, а если не скрою, работу точно не получу. Так что и стараться не стоило. Поэтому я перебивался репетиторством, и перебивался неплохо: у меня было четыре ученика, с каждым я занимался два часа в неделю – час русским языком, час литературой, получая пять рублей в час. Таким образом, я зарабатывал сорок рублей в неделю, или сто шестьдесят рублей в месяц. Это было много больше, чем мне платили по ставке преподавателя школы.

Так вот, возвращаюсь я с урока в битком набитом 194-м автобусе под заботливым оком Фашиста, способного даже в такой толкучке организовать для своего большого тела свободное пространство. На моей остановке толпа выносит меня из автобуса, а за мною величаво и неспешно спускается Фашист, о которого, как о скалу, разбиваются спешащие люди. Я же, движимый инерцией, налетаю на желающего влезть в автобус и пахнущего принятым после работы дешевым спиртным здорового мужика в телогрейке.

Мужику такое мое поведение не понравилось, и он, забыв про автобус, схватил меня за грудки и, проявив глубокое знакомство с определенными пластами русской лексики, потребовал объяснения:

– Ты чо, блядь, слепой? Куда, на хуй, лезешь? Пиздюлей захотел?

Я знал, что не могу позволить себе драку. Поэтому оглянулся на застывшего неподалеку в нордическом спокойствии Фашиста и поинтересовался:

– Это провокация?

Фашист принял решение мгновенно. Он обернулся на машину со своими коллегами и, вероятно, получив телепатический приказ, шагнул вперед, легко оттеснив меня (и еще человек пять желающих погрузиться в автобус), сгреб огромными руками телогреечный ворот, поднял хмельного мужика в воздух и ощутимо больно стукнул его об афишную тумбу, после чего продолжал держать на весу. В это время из машины выскочил и, растолкав толпу, встал рядом с Фашистом еще один рослый оперативник.

Бедный мужик, быстро протрезвев, перебирая ногами сырой осенний московский воздух, помотал головой, оценивая обстановку, и вполне дружелюбно обратился ко мне:

– Борода, – сказал он, улыбаясь мне, как старому доброму приятелю, которого неожиданно встретил на улице, – Борода, я ж не знал, что ты с ребятами!

Так весело протекала моя жизнь под наружкой, освещенная пылающим над моей глупой головой нимбом “важного” борца с кровавым большевистским режимом, осветленная уважением друзей по этой самой борьбе и согретая страхом за меня родителей. Длиться вечно так не могло, я это понимал, но особенно об этом не думал. Об этом думали моя мама и оба папы.