Так как я должна была там стоять, я стояла. Мои мысли были о другом: о пляже, откуда меня забрали, о моих друзьях. Какую мину сделали бы они, лицезрея меня одетой в черное, в этот цвет взрослых? Я почти задремала, стараясь поддерживать голову ладонями и упираясь локтями в скамеечку.
По комнате распространился запах листвы, будто его принесло тепло ночи и пламя толстых свечек. Вместе с благоуханием зелени, в котором я узнавала аромат кипарисов, аспарагуса, бузины, деревьев и растений, из которых составлялись основы венков, чувствовался и другой запах, пресный, тошнотворный. Я пыталась его распознать. Он не мог исходить от цинний, эти цветы подсохли и в худшем случае могли отдавать пылью. Тот запах был другим, он исходил не от растений. Меня охватила тревога, нечто, что я не могла определить. Запах застоявшейся воды, болота? Да, но не совсем. Не такой яркий, не такой определенный. Интимный, смущающий запах. Незнакомый человеческий запах.
Мать подошла ко мне. Положив руку на мое плечо, она наклонилась, чтобы поговорить со мной шепотом, прижимая свое лицо к моей щеке.
– Ты хорошо себя чувствуешь?
– Хорошо. Тебе не кажется, что как-то странно пахнет?
Ее рука еще сильнее надавила на мое плечо, практически сжала его и придала ему какие-то качающие движения, как бы убаюкивая меня.
– Прошло уже много дней, как он умер. При такой жаре! И потом гроб наверняка ударяли во время транспортировки, видно, где-то образовалась щелочка. Я уже сказала об этом господам из похоронного бюро. Они все уладят, не волнуйся.
Волноваться? Из-за чего? Из-за того, что я почувствовала, как отец гниет? Ведь это был запах разлагающейся плоти!
Мой отец, весь разодетый, в гетрах, с тростью, надушенный, со своими идеальными ногтями, белыми зубами, в своих начищенных до блеска туфлях, – мой отец был готов разложиться, подобно тем трупам, которые через несколько дней после бури море выбрасывает на песок и которые своей вонью привлекают больших синих мух. Из его лакированных туфель, из его манжет и накрахмаленного воротничка, из его брюк с безупречной складкой выходили наружу соки смерти. Мой отец вонял, мой отец кишел червями! Это было невыносимо. Я вышла, побежала в самую дальнюю комнату и бросилась на только что разостланную кровать, на пахнущие средством для стирки простыни, лицом вниз. Уткнув голову в подушку, я плакала, я рыдала. Чтобы изгнать мертвечину, я воскрешала в памяти живые образы, смех и порывы радости, летнее небо, тихие полуденные волны, кувыркание в траве и мальчика, в которого я была влюблена, обнимающего и целующего меня. Я глотала его приятную слюну, сохранявшую вкус папиросы и зубной пасты. Я уснула.
Первый и последний раз я спала у отца, рядом с ним.
С той поры – одиночество.
Я не знала этого человека, я видела его лишь изредка. И все же он был вопреки моей воле моим единственным союзником. Я никогда не была зависима от него, а сейчас я должна жить без него, это была огромная необъяснимая пустота. Нечто тонкое, неясное исчезло навсегда. Сегодня я знаю, в чем состояла эта потеря: у меня больше не было уверенности, что я хоть кому-то нравлюсь такой, какая есть, и я лишилась его нежности. Даже тогда, когда он делал мне замечания, прибегал к строгому голосу, в его глазах были слезы, в его взгляде был поцелуй. Поцелуй, от которого я отказывалась, но который, можно с уверенностью сказать, там был.
С того времени мной иногда овладевало (овладевает и поныне) внезапное желание вскочить и бежать от радости, от счастливого порыва, от удовольствия быть любимой и защищенной и приютиться в объятиях моего отца. Он укачивал меня, легонько перекидывал справа налево. Мы танцевали то на одной, то на другой ноге в медленном и нежном ритме: «Ля-ля-ля, дочь моя, тебе хорошо в моих объятиях. Успокойся, моя большая девочка, отдохни». Если бы он был хоть чуточку выше меня ростом, я бы прильнула щекой к его груди. Какой у него был запах? Какой силой он обладал? Я этого не знала.