Когда же я спекся? – спросил себя психиатр, в то время как Шарлотта Бронте все так же бесстрастно длила свой монументальный кэрролловский монолог. Как некоторые, затрудняясь с ответом, машинально шарят в кармане в поисках шпаргалки, он мысленно запустил руку глубоко в ящик, в бездонный ящик старьевщика, полный сюрпризов, где хранится детство, тема, на которую впоследствии жизнь его создала столько тусклых монотонных вариаций, и вытащил наудачу четко обрисовавшуюся в ракушке-горсти картинку: он сам на горшке перед зеркалом гардероба, где множатся, теснясь и сплетаясь, как мягкие лианы, рукава отцовских пиджаков из ткани «Принц Уэльский», висящих в профиль, будто изображения людей на египетских фресках. Светловолосый карапуз, то тужащийся, то приглядывающийся ко всему вокруг, подумал врач, бросая мимолетный взгляд на возвращенные года, – вполне приемлемое краткое содержание предыдущих серий: его часто оставляли часами сидеть на эмалированной посудине отнюдь не севрского фарфора, где струйка мочи застенчиво позвякивала перебором арфовых струн, сидеть и разговаривать с самим собой от силы четырьмя-пятью односложными словами вперемешку со звукоподражательными междометиями и гримасами одинокого обезьяненка, в то время как этажом ниже плотоядно втягивал в себя муравьедским хоботом съедобную бахрому ковра пылесос под управлением жены дворецкого, на лице которой царила тоскливая желчекаменная осень. Когда же я спекся? – спросил врач малыша, пока и он, и его косноязычный лепет, и зеркало медленно таяли в памяти, уступая место застенчивому подростку с пальцами в чернильных пятнах, занявшему самую удобную позицию на углу для наблюдения за равнодушно и весело пролетающей мимо стайкой школьниц, чьи мелькающие щиколотки наполняли его неясными, но горячими желаниями, которые он в одиночестве заливал в соседней кондитерской чаем из лимонной цедры, исписывая тетрадку вымученными сонетами в духе Бокажа