Когда ударили первые струи, хлесткие, ледяные, до Грейт-Стаутона оставалось еще мили две.


Гроза была страшна: небо ярилось, катало тучи, сталкивая друг с другом, высекая искры-молнии и рассыпая гул грома. Небо пороло землю. Водяные плети раздирали и красную глину, и серую пыль, мешая одно с другим. Небо желало стереть людей, каковые – упрямцы – продолжали ползти по узкой ленте дороги, прорываясь к лесу.

– Мама-мамочка... – немо хлопала губами Нэн. – Господи спаси...

Джон вторил, крестился криво, пытаясь знаком ветер обуздать. Взывал:

– Пресвятая Дева Мария, смилуйся...

А ветер рвал слова на клочья, швыряя в грязь. Скалился. Хохотал. Визжал на тысячи голосов. Хлестал лицо, грязными пальцами лез в рот, норовя добраться до нутра, вырвать, вывернуть, кинуть под колеса.

– Отступи! – слышалось Мэтью. – Отступи – и спасешься!

– Нет.

Он упрямо мотнул головой – шляпу унесло, мокрые волосы водорослями залепили лицо, затянули сеткой, вот-вот сомкнутся, повинуясь чужой, злобной воле, задушат.

Не бывать такому! Он сумеет, он выстоит, ибо чист духом и помыслами. Господь спасет. Господь милосерден. Господь всемогущ, и отродья тьмы не посмеют преступить волю его...

Белая молния расколола мир надвое, разрослась древом гнева, а следом, оглушая, ухнул гром.

– Мэтью...

Едва успел отскочить – мимо, одичалый, ошалелый, пронесся мул, на спине которого мешком бултыхался Нил.

– Лошадей! Лошадей держите!

Джон висел на поводьях, пытаясь справиться с кобылой.

Животные беззащитны перед дьяволом. Животные. Мэтью человек. Мэтью...

Еще одна молния ослепительной вспышкой, насмешкой, голосом из преисподней:

– Ничтожество! Отступи! Поклонись! Признай!

– Нет! – закричал Мэтью Хопкинс, захлебываясь водой и ветром. – Нет! Я не твой! Я не...

В спину ударило, сбивая наземь, и снова ударило, прошлось тяжестью кованых копыт, вминая в склизкую землю, прорезало тело ножами колес.

И тьма захохотала.

Знаменитый охотник на ведьм Мэтью Хопкинс до Грейт-Стаутона не доехал.


Село. Перекрестье улиц, десяток домов. Парочка франтоватых, со свежей черепицей да лаковыми фасадами. Еще парочка деловитых, уже стареющих, но еще крепких стенами. Остальные – старики, грязные, с прогнувшимися спинами-крышами, с седыми клоками мха да трещинами на стеклах. Один так и вовсе по самые окна в землю врос, а на крыше поселилась троица молодых берез.

– Ты не смотри, что тут так, – поспешила с оправданиями Танька. – Тут на самом деле классно. Воздух свежий. И вообще...

Аленка кивнула: вообще так вообще. Пожалуй, ей было все равно. Он – тот, кто желает смерти, – найдет ее хоть в городе, хоть в деревне. И стоит ли прятаться?

– Пойдем, – Танька, вцепившись в локоть, потянула к дому, что прятался за шеренгой корявых яблонь. Не старый, не молодой, не разрушающийся, но уже и не новый. Никакой. Серая черепица, бляшки мха и сыпь рыжей плесени. Ставни из темного, разбухшего сыростью дерева. Осклизлое крыльцо да лужи под забором. Тощий кот на лавке прикорнул, прячется от капель.

– Брысь, – сказала Танька коту и ногой топнула. Кот не шелохнулся. – Ты, главное, печку протапливай, особенно в первые дни. И не раздевайся. Вообще-то да, холодно будет. Ну потерпишь. Правда?

Аленка согласилась:

– Правда.

– Вот и я про то. Лучше тут и чутка померзнуть, чем там, рядом с этим психом. А я тебе звонить буду. И Мишка заезжать станет. Ну не часто, часто он не сможет...

– Раз в три дня, – сказал Мишка, пристраивая пакеты под козырек крыльца. Он вытащил из борсетки связку ключей, на которой выделялся один – длинный и темный, погнутый на шейке, – и, оттеснив Таньку, завозился с замком.